– Роза, – вдруг неожиданно крикнула Матильда, – а ну-ка поставь нам этого «папагялу», да погромче!
– Щас! – просипела Роза, кряхтя, слезла со стула, исчезла в дверном проёме.
Послышалось шипение пластинки, и в летнее ночное небо, проникая во все закоулки, подвалы и чердаки, полетел уже знакомый голос Робертино.
Мотя протянула вверх свои толстенные руки и, как могла, выгнула спину, выпятив вперёд свой внушительный бюст. Потом неожиданно подскочила с лавки и на удивление легко плавно поплыла, дробно перебирая мощными ступнями, обутыми в домашние стоптанные шлёпанцы, и шевеля необъятными бёдрами:
– Папагял, папагял, папагялло! – по-девичьи звонко и чисто пропела она.
И тут не выдержал, подскочил со своего места седым длинным бесом старик Хайкин, подхватил Матильду за мясистые бока и закружил её, смешно приседая и вывёртывая коленки. Сергей Иванович галантно встал и поклонился перед сухой седенькой старушкой, мамой военного хирурга Вайнтрауба, вызывая её на танец. Старушка смущённо отказывалась, а потом махнула рукой и пошла плясать. Услышав музыку и шум, во двор стали выходить и присоединяться к общему веселью остальные жильцы – и вот уже кружились в танце Капкины и Эйгорны, отплясывали Нестеренки и Ликёры, вертелись Флейши и Найдёновы.
Ребятишки, забыв свои игры, спрыгнули с деревьев, прибежали из углов и подвалов и вовсю скакали и визжали вокруг взрослых. Даже горбун Юзик, который вообще никогда не танцевал, кружился на одном месте, блаженно закрыв глаза и широко растопырив длинные руки.
– Папагял, папагял, папагялло! Та-ра-ри-ра та-ри-ра ра-ра! – хором орал весь дворовый люд. На шум распахивались окна домов напротив, выглядывали недоумённые лица и спрашивали друг у друга, что это там за веселье в соседнем дворе, свадьба, что ли?
Среди кутерьмы никто не заметил, как из дверей своей квартиры выскочил хмурый и расхристанный майор Гурли со своим дежурным чемоданом в руке: он в очередной раз ушёл от жены. Сделав несколько шагов, он в недоумении остановился. Несколько минут ошалело таращил глаза. Тяжёлое лицо его просветлело, и мясистые пухлые губы растянулись в глуповатой детской улыбке. Майор выронил чемодан и, выкрикивая что-то дикое и ни на что не похожее, ринулся в толпу пляшущих и орущих соседей.
В чёрной вышине над городом снисходительно и царственно улыбалась Луна, а среди разгорячённых и скачущих голов мелькало победно сияющее круглое лицо Моти.
«Мой милый Августин»
В гостях у бабушки Хавроши
Бабка Февронья Васильевна потешная была. Родные и соседи звали её просто Хаврошей. Жила она в тамбовской деревне Токарёвке. Небогато жила: и то, изба неказиста, крыта соломой.
Маленькая, с большими тёмными ступнями (пол-то в избе земляной!), ногти на ногах нестриженые, длинные. Увидит, что Димка на её ногти удивлённо смотрит, шутит: «Что, длинные ногти у бабули отросли? Всё не досуг постричь. Теперь ножнями не возьмёшь – придётся топориком обрубать».
Димке года четыре было или около того. Взрослые своими делами занялись, про него забыли. Опомнились, только когда он из дверей, что в сени ведут, вылез. Видят, тащит оттуда тяжеленный топор, которым бабушка дрова рубила. Димка его, видно, ещё раньше приметил. «Давай, – говорит, – бабушка, ногти обрубать». Все со смеху чуть не повалились.
Бабушка Хавроша лицом была похожа на мордвинку. Глаза раскосые, домиком, еле видные, приплюснутые скулы, нос картошкой – предки, видать, когда-то скрестились с азиатами. На левой брови шрам. Когда кто спрашивал, откуда, мол, отвечала: «Это мне муж Ваня гостинчик преподнёс к праздничку». Ноздри вечно серые от табачной пыли: любила нюхать табачок, приправленный одеколоном, и от рюмочки не отказывалась. А уж как рюмочку оглоушит, так тут же в пляс.
А уж как Хавроша к приезду дорогих гостей – сынка Серёньки и внучка Митьки – готовилась! Сама-то, как птичка, зёрнышком сыта была. А вот на свои «огромадные двенадцать рублёв пензии» сыну бутылочек десять беленькой припасёт, а Митьке гостинцев: конфетиков разных, медку да вареньица всякого. Добрая была. Любила Митьку бабушка Хавроша!
Бывало, приедут «голубчики», войдут в избу, вскрикнет она таким неожиданно низким хриплым голосом: «Ох, Серёнька, сынаня родимый! Внучек, херувимчик мой! Родные мои! Наконец-то приехали. А я уж закручинилась, нету, мнится – не чаяла, дождуся ль милого сыночка и внучка свово дорогого». И ну, давай расцеловывать да обнимать. Тут и слёзы, и радость – всё вперемешку.
Митька маленький, шустрый!
Как-то отец с мамой и бабушкой в кухне сидели, а Митька в комнате забавлялся. Хавроша в погреб полезла за разносолами. Крышку погреба открыла и вниз. Митька-то этого не видел: между кухней и комнатой занавеска висела. Сидят они, мирно беседуют. Тут мальчишка из-за занавески выскочил – через кухню пролетел и свалился в открытый погреб! Хорошо, что погреб неглубокий. Да и Хавроша стояла прямо под люком, согнулась над своими кадушками: огурчики-помидорчики доставала. Тут он ей на спину и свалился.
Бабка со страху-то осерчала. Кричит благим матом: «А-а-а-а! Чёрт, чёрт!» Подумала: нечистый ей на спину вскочил! Достали Митьку из погреба. Ощупали. Вроде целый. Даже не ушибся. Как же, бабкина спина его спасла! Только от страха обомлел, точно червяк после дождя.
А вечером уж и родня подгребла: тётка Тамара, дядя Вася и дочки их, Митькины двоюродные сёстры – Маринка со Светкой. А у дяди Васи гармоника! Тут объятья пошли, расспросы: как, кто, да где, да Митька-то как подрос, вытянулся! – и за стол, с бабушкиными соленьями из погреба, с картошечкой да с курочкой свойской.
Взрослые водочку попивают, а Митьке Хавроша прикупила в лавочке лимонаду «Дюшесу» – сладкого, вкусного с пузырьками. Чокается мальчишка со всеми своим стаканчиком – маленький такой гранёный! Лица у всех веселые, довольные! А уж как подвыпили – затянули любимую семейную «Отец мой был природный пахарь…» Красиво пели, душевно.
Дядя Василий развернул меха своей гармони. Да, как грянет плясовую! Как выскочит Хавроша мелким монгольским бесом на средину комнатёнки и, подбоченившись, притоптывая босой ступнёй, как захрипит: «А танюшки, мои матанюшки, и татушнички, и мамушнички!» Да хватит ядрёную частушку: «Мой цветочек голубой, мой цветочек аленький, ни за что не променяю хрен большой на маленький!» Смех, да и только.
Тут и остальные пошли в пляс. Дядя Вася, сам на гармонике наяривает, а тоже приплясывает: со всей дури вколачивает сапог в пол. И Митькин батя Сергей Иванович с сестрой Тамарой скачет, смешно выкидывая коленца. И Митька с сестрами, взявшись за руки, тоже вертятся юлой. Девчонки пронзительно визжат: «И-и-и-и-и-и!»
Ходуном заходила бабушкина избёнка. Далеко по селу слыхать веселье. И только мама Димкина, Надежда Васильевна, сидит за столом, тихая, задумчивая, и в глазах её тёмных, почти чёрных, какая-то нездешняя грусть, и сама она будто где-то далё-ё-ё-ко: не трогают её ни разудалый перелив гармоники, ни хохот, ни топот, ни девчачий визг.
Веселье постепенно стихает. Напрыгались, надухарились Митька, Маринка и Светка. Захмелели и подустали батя и дядя Вася. Еще бы, мужики для смеху затеяли борьбу, как дядя Вася называл её, «на калган»: упирались лбами, хватали друг друга за ремни, пытаясь вытолкнуть противника с центра комнаты. Умаялись, сидят про свои мужицкие дела гутарят. О чём-то тихо беседуют за столом Надежда Васильевна с Тамарой Ивановной.
Хавроша незаметно стала готовиться ко сну. Вот уже и гости собрались домой, прощаются, пьют на посошок, целуются, договариваются о том, когда снова встретятся: «Теперь вы к нам. Когда? Да завтра и приходите. А чего тянуть-то!..» Все, кроме бабушки, выходят на улицу – провожать.
Летнее солнце уже закатилось за край села, но ещё всё видно. Тени смягчились. Отдыхают от дневного зноя бледно-голубые берёзы, густые пахучие кусты сирени, соседские полисады, огороды, штакетники. Лениво брешут на дальних концах улицы цепные псы. Бесчисленными светляками по необъятной, бездонной небесной степи мерцают звёзды. И всё, что Митька видит, вдыхает, ощущает, ему, городскому мальчишке, кажется таким непривычным. Всё это каким-то естественным и одновременно чудесным образом проникает куда-то глубоко внутрь, через поры, что ли!
Дошли до железнодорожной станции. Простились. Возвратились той же дорогой. Хавроша уже всем постелила в комнате, а сама прилегла в кухне на свой деревянный маленький сундучок: она всегда на нём спит, когда приезжают гости.
Митька раздевается, ложится в постель и разглядывает белёные доски низкого потолка, разделённые толстыми балками, фотографии родни на стенках. Кого-то узнаёт, а некоторых не знает и никогда не видел. Вот рядом с молодой ещё Хаврошей мужчина сурового вида, с жёстким взглядом и с чёрными большими усами. Митька знает, что это его дед Иван. Он был сапожником и давно умер. Мальчику отец рассказывал, при этом тяжело как-то вздыхал.