То есть: забудем "не сотвори себе кумира" и "кумиру" поклонимся, ибо к его изготовлению приложил руку Господь. Высочайшая духовность доказуется величайшим тщанием в обработке мрамора.
Увы, история человечества - еще и цепь великих разрушений, и если подумать, каким образом до изобретения пороха рушили разные несокрушимые стены, наше изумление работой художника уступит место недоумению и непостижимости того, какая для черного дела требовалась настойчивость и как такое производилось. Но об этом в другой раз, иначе в предлагаемых заметках изумившее нас тщание обратится в тщетность, а ужаснувшая тщательность - в тщету.
Это - однокоренные слова.
А камнерез и предположить не мог, что в одну из бомбардировок уже нашего с вами средневековья статуя рухнет и голова ее отколется и не только горлицы, но и прохожие люди смогут заглядывать в святые глаза, правда, так и не узнав, что камень умел преображаться в нежную кожу пастушки, ибо для такого знания необходим закатный луч, в урочный час упавший из-за пинакля.
КУСАЧКИ МИХАИЛ БОРИСЫЧА
На лондонской барахолке Портобелло-роуд было чему удивиться, однако штучный столярный инструмент с колодками, сработанными из темно-коричневого ореха, с кольцами из желтой латуни на стамесках и долотах, с синеватыми стальными железками, которым даже еловый сучок нипочем, оказался выше всяких восхищений. И стоили все двести сорок три предмета не так чтобы очень, но, конечно, не по моим деньгам, почему и остались в безутешном воспоминании.
Инструмент - продолжение наших мышц. Он - пособник в достижении цели и непременно должен быть хорош (лучше, если превосходен). Его следует беречь и никому не давать. В чужих руках он деградирует. Мой штангенциркуль после человека, говорившего штангель, вмиг съела ржа. Точить инструмент - морока, достойная только избранных. Посему обратим внимание на сходство глаголов "точить" и "оттачивать".
Инструмент точат, мастерство оттачивают. Если умеешь, лучше делать инструмент собственноручно.
"У меня была гладкая пищаль собственной работы... Сам я изготовлял и тончайший порох, каковому нашел наилучшие секреты, так что пуля у меня на двести шагов попадала в белую точку", - хвастает искусный Бенвенуто Челлини, а часовщик Михаил Борисович, мой сосед, от него не отстает: "Я имел кусачки, так они на щелчок мокрую папиросную бумагу перекусывали!"
В разных культурах однотипные орудия - даже серпы и молоты - выглядят по-разному. Сербский косарь орудует косой, мало похожей на ту, какою машет тамбовский селянин, когда у него раззудится плечо и размахнется рука. У японцев ножовка к концу шире, и рукоять у нее не проушина, а короткая палка. И рубанки у них низкие и широкие, как разношенный ботинок, причем строгать следует не от, а на себя. Работать японским инструментом упоительно.
При постройке американского посольства, созерцаемой мною из окна, удивлял способом возведения некий стеклянный полушатер, ибо ставился в одиночку парнем с перехваченными банданой волосами, каковой ходил пританцовывая, а на леса взлетал, имея на каждую гайку особый инструмент. За удальцом неотвязно плелся наш земеля - вахлак с фанерным ящиком, откуда торчали обмотанная изоляцией стамеска, ножовка и желтый складной метр с расщепленными первыми двумя сантиметрами, ибо вахлак то и дело пытался им как рычагом перевернуть мир. Америкашка, однако, сперва собрав полушатер начерно, а потом набело, до этого не допускал...
Инструментом бывает навык. Скажем, отчетливая сценическая речь, каковую упорно игнорируют наши актеры. Когда-то Виктор Славкин позвал меня на "Взрослую дочь" и, полагая, что я как друг ему все прощу, усадил на далекий ряд (а я этого ему никогда не прощу), хотя актерская каша туда все же доносилась. Когда героиня, задирая юношу-провинциала, заперла дверь на ключ и плохо обозначенным движением выбросила ключ в окошко (важно для сюжета!), я, знавший пьесу, спросил соседку, что сказала актриса. "Сказала?" удивилась та и была права.
Актерская невнятица - признак беспомощности. Недовыучка тут ни при чем, ибо мы договорились, что сотворять для себя инструмент - факт мастерства, и знаем тому примеры:
На старые еврейские кладбища Украины заглядывает разве что лихой человек (дробить могильные камни на щебенку). В Хотине святое место заросло чащобой, надгробия же повалены румынским землетрясением. Они полихромные, и на некоторых заметны следы нежной подцветки. По красоте и неповторимости каждое достойно Британского музея. При кладбище живет пузатый человек. Он натурфилософ и считает, что бросить юдоль упокоения бессовестно по отношению к космическим силам и памяти отца, который при евреях был тут сторожем. Не успевая рубить обнаглевший лес, он вместо топора применяет скотину, пуская на могилы коров, чтобы те поедали подлесок...
Малороссийский чудак прав - таково изощряет свои орудия разумная жизнь.
Инструментарий же смут куда примитивней: приравненное к штыку перо, оружие пролетариата - булыжник, хреновина с морковиной...
Но нам-то что! Нам бы с фанерным ящиком на подхвате не перетрудиться.
НЕ МЕЧИ БИСЕРА ВООБЩЕ!
"Милостивый государь! - пишет Гоголь в письме к цензору "Москвитянина" В. Н. Лешкову. - Узнавши, что в цензуре есть новые запрещения, вследствие которых не только все новые сочинения, но и старые, прежде отпечатанные, подвергаются сызнова новому пересмотру, я прибегаю к вам с просьбой спасти доселе отпечатанные мои сочинения от уничтожений, от изменений, переправок и пробелов и дать возможность издания их в том виде, как изданы они до сих пор".
И становится тяжко на сердце, оттого что не воззвать к встревоженному и огорченному классику: "Плюньте вы на этого дармоеда, Николай Васильевич! Не мечите бисера. Он же - козел, или, по-вашему, гусак. Мы, потомки, разберемся, если, конечно, вы не спалите рукописи. У нас же никакой цензуры нет!"
Всё! Нету ее, цензуры, больше. Пишем что и как хочем. В необходимых случаях прибегаем к соответствующему благоречию - эвфемизмам. Например, вместо отсутствующего в языке пристойного глагола для действий, сопровождающих телесную близость, оперируем ублюдочным заимствованием "заниматься любовью". То есть именование величайшего чувства, сделавшего человека человеком, а Петрарку - бронзовым, переуступаем механическому кувырканию в постели - иначе говоря, разновидности возвратно-поступательного движения и вскорости, наверно, станем заниматься еще и первой любовью, и любовью до гроба, а нет, покуда патриоты наладятся заниматься любовью к родине - займемся любовью к ближнему.
Эвфемизм, если он не является инструментом речевой культуры, оборачивается признаком речевой цензуры, как правило, жеманной, надуманной, навязываемой и обслуживающей самую неинтересную часть человечества - людей не на своем месте.
И тут, при исконной нецензурности нашего устного оформления мыслей, следует удивиться высочайшей квалификации старосветских цензоров. Вот, скажем, в торжественном заседании после открытия памятника Пушкину на обеде Общества любителей российской словесности Тургенев говорит речь (на мой взгляд, более примечательную, чем речь Достоевского), и в тот же день у кого надо появляется отчет агента, который излагает ее почти дословно. Как он это сделал, непонятно. Запомнил? Записал стенографически? Воспользовался древними "тиронскими значками"? Сие нам уже не узнать. Единственное, что вполне ясно, так это то, что агент не только передает текст, но и раскрывает все подтексты и подсмыслы, угадывает чувства гостей, толкует аплодисменты и оживление, то есть соответствует полету тургеневской мысли и уровню Собрания Лучших Умов России.
В те высококачественные времена изумляет и служащая благоречию языка его лингвистическая саморегуляция. Вот, скажем, поэма Адама Мицкевича "Пан Тадеуш". Согласно тогдашней переводческой методе, польское имя Тадеуш следовало передавать как Фаддей. Увы, имя Фаддей, да еще пан Фаддей, наверняка бы сразу навело на мысль о Булгарине (он к тому же был польского происхождения - помните пушкинское "Не в том беда, что ты поляк..."), и, дабы не поругать таким образом великое творение Мицкевича, живая речь приняла чужое, то есть на "пана Тадеуша" согласилась.
Куда нынешним. И особенно вчерашним нынешним. Скажем, редакторам. Вы просто представить не можете, какие бестактные, неумелые и неосторожные руки осторожничали в текстах. Особенно тех, кто пообщались с опальными великими, вынужденными подрабатывать в издательствах на вторых ролях. Преисполнившись сознания собственной страдательной причастности к трагедии нашей литературы, редакторы (редакторши) лезли в твою работу во всеоружии всей своей культурной непрезентабельности, и делали кислые мины, и ничего не понимали в пластическом веществе текста, и бесцеремонно начинали на него посягать. Никогда не забуду, как одна такая доставала меня по поводу простейшего слова "округа", почему-то ей неизвестного. Да вот же оно в словарях! Вот же его Толстой употребляет! - отбивался я. "Ну, знаете, одно дело Толстой..." Безликость и безличностность совместны сервилизму, так что, слывя первейшими в либерализме, они отлично понимали, что именно не понравится начальству.