И уж тут явно что-то ренессансное. Вспомнимте Бенвенуто Челлини, который для каждой новой работы измышлял невероятную технологию и способ, "какого еще не было". Только так и может работать человек цеха, искусный в рукодельной выдумке художник. Вот и Борис Мессерер, чтобы остановить и оставить навсегда пляски танцовщиц и двуручных пил, измышляет технологию офорта, "какой еще не было". Он научается изготовлять огромные листы, каких не изготовляет никто. Казалось бы, в офортной технике как все было триста лет, так и осталось. Еще Рембрандт раз навсегда ее постулировал. Борис Мессерер учиняет переворот. Он увеличивает талёр (рембрандтовский термин), дабы работать с большими листами, а переделать в одиночку огромный станок идея безумная. Сразу возникают тысячи конфронтаций с ГОСТом - размеры стальных листов, размеры бумаги, размеры стекол - все становится уникальным и труднодостижимым. "Не аэрографом ли сделано?" - разглядывая бархатную, почти гобеленовую поверхность огромного офорта, ломают голову коллеги. Как бы не так! Это через мессереровскую машинерию прошел за двадцать (sic!) прогонов лист бумаги, превратясь в мокрый некрасивый ком. Но Мессерер знает, как его разгладить, как натянуть на подрамник и окантовать (жаль только, что академические окна немилосердно бликуют на негостовских стеклах!), как создать невиданный колорит и сложнейшую фактуру цветовой гаммы, чтобы цвета совпали, а оттенки получились. Художники вообще знают много - они подмастерья Господни.
Шарабан Бориса Мессерера как въехал в Академию художеств, так и выедет. Обратно в мастерскую на импозантнейший московский чердак? Не только! Еще один маэстро, художник каких поискать, сотворил некий вечный привал, сиречь каретный сарай для шарабана, - Александр Коноплев, властелин над курсивами и эльзевирами, человек вдохновенный и невероятно дотошный, создал каталог, "какого еще не было", ибо это каталог не только выставки, но, пожалуй, жизни Мессерера, с листов коего говорят свое фотографии, и свое - строки поэтов и совсем свое - спокойно, уверенно и вдохновенно - голос протагониста этого издания - his masters voice!
А типографы-немцы сделали столько прогонов в своих типографских стуслах, сколько положено, и все цвета у них совпали, а все оттенки получились.
АЛЕКСЕЙ БАТАШЕВ
В мутном море советского житья, каковое "морщил" висельной веревкой тоталитарный Балда, при том что усилиями холуев и лакировщиков оно представлялось благолепной сверкающей лужей, хотя гнили в нем сплошь огрызки недосведений, недострастей и недосудеб, в послевоенные годы под одиночные синкопы и щенячий голос саксофона, прорвавшиеся сквозь глушилки, стало что-то створаживаться, какое-то смелое знание и познание. Появились некие мальчики хоть и с восторженным, но недоверчивым взглядом, на которых уже не было управы, - смешно одетые жертвы комсомольских проработок.
Нынешние смешно одетые мальчики, на которых нет управы, даже не представляют, насколько они тусклей и безуспешней, ибо те, послевоенные, стали по крупицам отмывать на крохотных своих отмелях золотой песок, ловить в мутной Гераклитовой воде рыбку (тоже золотую!) и становиться поводырями в Неокаянные Дни.
Это следует сказать и об Алексее Баташове (в данном же случае именно о нем), ибо в нашей с вами сказке Гаммельнский флейтщик не увел, а вывел детей из заполоненного крысами города. А потом... верней, а теперь этот элегантный и обходительный, очень симпатичный и очень вдохновенный человек, столько порассказавший нам о джазе и людях джаза, взял и написал занимательнейшую книгу...
Мы всегда доверялись его таланту и обаянию. Доверимся и сейчас.
МАРК ФРЕЙДКИН
Когда мы с Марком Фрейдкиным оказываемся рядом, людям кажется, что мы Лучано Поваротти и Пласидо Доминго. Я - Лучано Поваротти, он - Пласидо Доминго. Насчет меня народ ошибается явно, насчет Марка Фрейдкина - отчасти, ибо Марк все-таки поет. В сопровождении превосходного оркестрика, изредка потряхивая маракасами или стукая по чемодану, но поет.
И куда там вышеупомянутому Пласидо! Столь негромким и грустным голосом тому не спеть ни за что. А Марк Фрейдкин, он же вдобавок поет песни свои и, как их лучше спеть, очень хорошо знает.
Иначе говоря - поет поэт. И уже сама эта дефиниция звучит красиво.
А знаю я Марка Фрейдкина и как поэта, и как прозаика, и как переводчика. Все, что он делает, всегда в цеховом смысле весьма примечательно, потому что он человек не простой, а даровитый и самодостаточный. Из слов нашего с вами языка, из которых многим не удается составить ничего путного, он, обладая безусловным вкусом к изощренному, а также искусному сочинительству, составляет завершенные композиции, что особенно важно в переводах. Мне, много в жизни напереводившемуся, отчетливо видно, как высококачественно он перевоплощает в родимый стих сложнейшие французские строфы, буквально их клонируя.
Можно, удивляясь, порассуждать и о его книгоиздательском поприще, и о стезе "книгопродавца" (дефиниция пушкинская). И при этом не ошибиться, ибо лавка в Первом Казачьем навсегда останется в нашей культурной истории, как, скажем, остались смирдинская и сытинская. Поэтому, когда я слышу всем известное "Разговор книгопродавца с поэтом", мне тотчас представляется, как Марк Фрейдкин, по своему обыкновению, тихо и меланхолически разговаривает, но с самим собой...
"ЭРИКА" ПРЕКРАСНАЯ
В поликлинике громадный хирург, нет чтобы оглядеть мою коленку, поинтересовался сперва моей профессией, достал откуда-то общую тетрадку и, почему-то спросив "машинку "Эрика" знаете?", принялся надменно читать: ""Эрика" прекрасная, как зорька летом ясная!.." Тетрадочная ода машинке, красиво с применением черно-красной ленты отпечатанная, застряла в моей памяти навсегда...
Целый век поэты доверяли им душу, милиция - протоколы, канцеляристы волокиту. Еще вчера на "Немецкой волне" веселый степ клавиш, каретки и звоночков был клевой заставкой, но впредь, увы, не будет и наверняка никого уже не ошарашит концерт для машинки с оркестром эстонца Эркки-Свена Тюйра, ибо эпатажная солистка вскорости стала, пожалуй, допотопней музыкального орудия серпент.
Вот и моя лежит в глухом шкафу, в последний раз обслуженная семь лет назад скрупулезным Юрием Петровичем, сыскавшим к ней шрифт, звавшийся меж мастеров "крестик". В баульчике же, оклеенном тускло-зеленой рябенькой бумагой, упокоилась другая... Да-да! "Эрика"! И не пластмассовая времен упадка, а М-10! Великая гэдээровская модель, во мнении знатоков лучшая из всех, какие в начале шестидесятых появились на улице Кирова, - "Райнметаль", "Колибри", "Оптима"...
А другой безупречный специалист, элегантный, как эсквайр, Илья Самойлович, стоял в магазине на Пушкинской, заранее подавшись в сторону пока еще ехавшего в метро клиента...
Но по порядку. Как внукам о минувшем. Сперва в последнюю треть прошлого века американские механики измыслили все выдуманные в будущем типы машинок. Потом (по Брокгаузу) "в 1870 году русский изобретатель Алисов устроил пишущую машину на совершенно иных принципах... Она получила премии на многих выставках, но в ход не пошла...". Когда автор "в 1877 году получил первую партию, их приравняли к типографским по отношению к соблюдению цензурных постановлений... Посему никто не захотел их приобретать...".
Потом - "ремингтонная" у Льва Толстого, ибо вещие слова яснополянского старца перебеливала не только Софья Андреевна.
Потом "ундервуды" - вундеркинды советских контор и НЭПа.
Потом из воссоединившегося Львова некто привез в Москву партию товара с библейским шрифтом. Счастливые покупатели сменили соломоновы буквы на кириллицу и уселись печатать. Но не тут-то было. Каретки у товара ездили в нерусскую сторону.
Народ, однако, не остыл. А между тем всякую машинку велели регистрировать и на крупный шрифт получать разрешение, так что, помня, отчего Алисов опустил руки, опустим их тоже.
Потом уезжали дочери Михоэлса и уступили мне сберегавшуюся для внучки "Колибри" с французским шрифтом, каковую обрусил все тот же Илья Самойлович. И хотя у него уже от старости дрожали руки, сделано было все как надо, правда, для какой-то литеры (а какой, уже и спросить не у кого) пришлось пойти на черную кнопку - темно-зеленой было не сыскать.
Потом на славу потрудились Бравшие Пять Копий. Но кого теперь интересует самиздат?
Потом уезжавший Аксенов оставил Белле Ахмадулиной некое портативное чудо, мечту всякого дышащего и пишущего, и наконец под занавес явилось одно из величайших измышлений человечества - белая забивающая копирка.
Как же самозабвенно послужил нам великий механизм! Как хотел, чтобы попользовались от его рычажков! Увы, издерганные машинистки, отстукивая абзацы, так и не освоили даже табулятор... Пренебрегли они и упором страницы, ставя на каждой закладке глупый крестик. А тут еще родимая промышленность за почти столетие опросталась всего лишь консервно-баночной "Москвой"...