Помню ли еще здания, которые видны высоко на горе, подъезжая с моря? Дума была белая, одноэтажная, простого греческого рисунка; на днях я видел в американском Ричмонде небогатый, уездный тамошний Капитолий, немного похожий на нашу думу, и час после того ходил сам не свой. Направо стройная линия дворцов вдоль бульвара — не помню, видать ли их с моря за кленами бульвара; но последний справа наверное видать, Воронцовский дворец с полукруглым портиком над сплошной зеленью обрыва. И лестница, шириной в широкую улицу, двести низеньких барских ступеней[219]; второй такой нет, кажется, на свете, а если скажут, где есть, не поеду смотреть. И над лестницей каменный Дюк — протянул руку и тычет в приезжего пальцем: меня звали дю-Плесси де Ришелье — помни, со всех концов Европы сколько сошлось народов, чтобы выстроить один город.
У людей, говорят, самое это имя Одесса — вроде как потешный анекдот. Я за это, собственно говоря, не в обиде: конечно, очень уж открывать им свою тоску не стоит, но за смешливое отношение к моей родине я не в обиде. Может быть, вправду смешной был город; может быть, оттого смешной, что сам так охотно смеялся. Десять племен рядом, и все какие, на подбор, живописные племена, одно курьезнее другого: начали с того, что смеялись друг над другом, а потом научились смеяться и над собою, и надо всем на свете, даже над тем, что болит, и даже над тем, что любимо. Постепенно стерли друг о дружку свои обычаи, отучились принимать чересчур всерьез свои собственные алтари, постепенно вникли в одну важную тайну мира сего: что твоя святыня у соседа чепуха, а ведь сосед тоже не вор и не бродяга; может быть, он прав, а может быть и нет, убиваться не стоит. — Торик сказал: «разложение». Может быть, и прав; адвокат, защищавший Ровенского, тоже говорил о распаде, но прибавил: эпохи распада иногда самые обаятельные эпохи. — А кто знает: может быть, и не только обаятельные, но и по-своему высокие? Конечно, я в том лагере, который взбунтовался против распада, не хочу соседей, хочу всех людей разместить по островам; но — кто знает? Одно ведь уж наверно доказанная историческая правда: надо пройти через распад, чтобы добраться до восстановления. Значит, распад — вроде тумана при рождении солнца, или вроде предутреннего сна. Маруся говорила, что сны самые чудесные — предутренние сны. Чьи эти стихи? «Еще невнятное пророчество рассвета, смарагд и сердолик, сирень и синева: так мне пригрезились не спетые слова еще, быть может, не зачатого поэта; певца не созданной Создателем страны, где музыкой молчат незримые виденья, и чей покров на миг, за миг до пробужденья, приподымают нам предутренние сны».[220] Боюсь, что стихи мои; старея, все чаще цитирую себя. Процитирую (во второй раз) еще и это: «Я сын моей поры — я в ней люблю все пятна, весь яд ее люблю».
«Потешные»… Вот я бреду по улицам моего города, и на разных углах встречаюсь с ними опять. Первый налетел на меня вислоухий ротозей с вытаращенными глазами: я лица его не помню, сто раз уже присягал, что не помню, но какие же другие могли быть у него глаза, всю жизнь высматривавшие, где начинается чудо, и во всем видевшие чудо? Англичанин один написал перед смертью глубокое слово: «Господи, я старик, обошел всю твою землю и не нашел на ней ничего заурядного». Все чудо, каждая пылинка чудо, и Марко это знал; оттого и глаза должны были быть вечно вытаращенные. И какие могли быть, если не растопыренные, у этого человека уши, чтобы всю жизнь вслушиваться, не зовет ли кто — все равно, Грузия или Россия, с реки или с набережной, утопая в проруби или спьяна? Зовут и баста: надо пойти.
На следующем углу опять стоит молодцеватый студент в папахе и «правит движением»; а сам пьян. Зачем правит движением? Так: взбрело на ум, подвернулся угол без городового, а извозчиков со всех сторон масса. Если бы чуть иначе сложились случайности его жизни, и подвернулось бы племя в Африке, вчера похоронившее черного царька, или шайка контрабандистов в этой самой Одессе, семьдесят лет тому назад; или партия в литовском подполье, все равно какая — мог бы и там, ни с того, ни с сего, вдруг стать на минуту правителем; или даже навсегда, потому что, если ты рожден королевичем, то уж иногда нелегко выкарабкаться из-под мантии, как она тебе ни надоела. Что такое «рожден королевичем», это давно известно: это ребенок, которого поцеловала фея в колыбели. В день рождения Сережи большая была суматоха в замке у фей, всех вызвали на службу, всех до одной; всех добрых фей, только добрых, ни одной злой ведьмы к нему не пустили; каждая принесла подарок, которого хватило бы на жизнь богатырю из богатырей, богатырю духа или тела; только фей было слишком много.
На третьем углу, не благоволя меня заметить, прошла, брезгливо сторонясь, холодная синеглазая красавица в наряде богатой и утонченной содержанки — а я знаю, что под бархатом на ней жесткая власяница, и еще пояс из колючей проволоки. Если бы царапнуть ее и попробовать языком вкус кровинки — обожжет купоросом. Вся цельная страстность самой неукротимой расы скопилась в этой крови; каждая фибра души — металл; Бог ее знает что за металл и в каких пропастях лежат его залежи, но металл сотой пробы. Я ее в последний раз видел в ресторации «Вена», но на самом деле живет она подвижницей в скиту, истязая себя во славу такого Христа, какого и хлысты еще не придумали: Христа-ненавистника; каждый псалом начинается со слова «проклинаю», и молиться полагается сквозь зубы… — Лет десять назад я встретил в Париже знакомую, которую долго продержали на Лубянке. Она мне рассказала, что одно время с ней была в камере молодая или моложавая женщина, брюнетка с синими глазами, совершенно греческий профиль — нос и лоб одна линия. Эта вторая узница страшно убивалась не за себя, а за мужа, который попался серьезно, и раз ночью, сквозь сухие рыдания, нашептала моей знакомой на ухо всю правду про этого мужа: действительно, серьезно попался. У моей знакомой тоже был тогда муж, арестованный еще раньше: в ту ночь она тоже расплакалась и тоже расшепталась. На утро синеглазую «наседку» вызвали, и больше она не вернулась; мою знакомую скоро выпустили и, отпуская, указали адрес, где можно получить вещи и документы, оставшиеся от ее мужа. — Я спросил: — А ногти были обкусанные, не помните? — но она не заметила.
Торика я ни на каком углу не встречу: «не наш», сказала Маруся.
С Марусей не на улице будет у меня свидание, мы сговорились встретиться у меня в Лукании. Но по дороге я проеду мимо их прежнего дома; не посмею позвонить и подняться, только сниму шляпу и проеду мимо. Звонкая мостовая покрыта соломой, чтобы колеса не грохотали, чтобы тихо было вокруг бойни божией, бессмысленной и беспричинной, и вокруг бездонной и бесконечной боли. Наверху, во втором этаже, спальня убрана по милой наивной моде fin de siècle[221]; с подушки два сухих глаза в упор глядят на комод, на комоде пять карточек, все малыши в коротеньких юбочках или в штанишках до колен, и в каждой карточке, посередине, насквозь торчит ржавый нож.
А над Луканией опять будет полумесяц, пахнет отцветающими цветами, слышится только что отзвучавшая музыка мелодий, которых давно уже нигде не играют; и опять все будет, как тогда в нашу безбрачную ночь, только говорить надо будет не словами, а думами. Я буду думать о том, какое чудное слово «ласка». Все, что есть на свете хорошего, все ведь это ласка: свет луны, морской плеск и шелест ветвей, запах цветов или музыка — все ласка. И Бог, если добраться до него, растолкать, разбудить, разбранить последними словами за все, что натворил, а потом помириться и прижать лицо к его коленям, — он, вероятно, тоже ласка. А лучшая и светлейшая ласка называется женщина.
Потешный был город; но и смех — тоже ласка. Впрочем, вероятно, той Одессы уж давно нет и в помине, и нечего жалеть, что я туда не попаду; и вообще повесть кончена.
Примечания
1
Из стихотворения В. Жаботинского «Piazza di Spagna» («Площадь Испании»), вошедшего в его сборник «Стихи. Переводы — плагиаты — своё», изданный в Париже в 1931 г.
2
«Монна Ванна» («Monna Vanna», 1902) — пьеса бельгийского драматурга Мориса Метерлинка (1862–1949), пользовавшаяся огромной популярностью в Европе и в России. Сюжет этой драмы важен для понимания центрального образа романа «Пятеро» — Маруси.
Полное имя героини — Джованна. Она родом из Венеции. После смерти матери ей грозила нищета. «Одинокая бедная женщина, в особенности если она красива и если она не падка на тонкую лесть, очень скоро становится жертвой многообразной клеветы», — говорит М.В. Она выходит замуж за Гвидо, который готов защитить ее, а главное — «пренебрег этой клеветой». Это очень существенный для характеристики героини момент: она связала свою жизнь с человеком, заслужившим ее уважение; она уверена, что любит мужа, но обычной любовью. Теперь они с мужем живут в Пизе, где Гвидо командует гарнизоном. Город осажден флорентийскими войсками. Люди умирают от голода. И в этот момент от предводителя флорентийцев поступает очень дерзкое, но заманчивое предложение: он обещает обеспечить Пизу всем необходимым — хлебом, мясом, порохом, — если М.В. проведет с ним ночь. Гвидо вне себя от гнева, но Джованна уверена в том, что должна спасти город, если это в ее власти. М.В. вовсе не железная женщина, которой чужды страх и волнения. Она бледнеет, когда слышит, в чем суть полученного предложения, но это не может помешать ей выполнить то, в чем она видит свой долг. Принчивалле, предводитель флорентийцев, оказался другом детства Джованны, боготворящим ее еще с тех далеких лет. В Пизу они возвращаются вместе. Как ни пытается Джованна убедить Гвидо в том, что Принчивалле и пальцем ее не тронул, что она вернулась такой же непорочной, как и ушла, муж ей не верит. Он отдает приказ схватить Принчивалле и упрятать в подземелье. Тогда Джованна разыгрывает ненависть к Принчивалле и желание отомстить ему лично. Она настаивает, чтобы ключ от тюрьмы, куда заключили Принчивалле, отдали ей. Благодаря ее самоотверженности, мужеству, решительности спасены Пиза с ее многочисленными жителями и благородный Принчивалле. И родина, и долг, и любовь — все эти понятия для героини не пустой звук. Для нее главное — сделать все для защиты тех, кто слабее, кто нуждается в помощи.