class="p1">Мне необходима Финетта, всегда, всегда.
Я поел козьего сыра и нашего славного ржаного хлеба, выпил сладкого вина, убаюкивающего сердце, а тем временем Финетта умастила мои израненные ноги и нежным своим голосом передала мне новые вести.
Итак, дядюшка Лапорт из Брану не умер, ибо появился и всегда будет с нами другой Лапорт — моложе, смелее, горячее прежнего — и встанет во главе детей божьих. Уже в Севеннах только и речи, что о подвигах нового Гедеона,{58} который подобрал в крови павших гугенотов посох и меч дядюшки Лапорта из Брану: он тотчас же двинулся в Багар, чтобы покарать Журдана,{59} и, пронзив ему сердце тремя пулями, воскликнул: «Думаешь, тебе удалось убить Вивана? Нет, ошибаешься, он воскрес в нас, молись богу, настало время…»
Итак, не умрут дети божьи, ибо убийц постигнет неминуемая кара — тотчас же, на месте, или через десять лет, но они неизбежно понесут наказание.
Все тело мое разбито усталостью, но с каждым словом моей любимой, опустившейся возле меня на колени, покой мало-помалу проникал в мою душу.
Капитан Пуль возомнил, будто он уничтожил повстанцев, а вышло наоборот:{60} он способствовал умножению числа их. В Темелакском ущелье под проливным дождем его большая булатная сабля скосила цветок, ветер развеял семена, и они упали в землю, орошенную водой, низринувшейся из туч, и кровью павших в сражении.
Вспоминая свое стремительное бегство, когда я, держа ружье поперек груди, ринулся прочь, сбив с ног двух братьев, шагавших справа и слева от меня, я сгораю от стыда. По моя Финетта напомнила мне, что было сказано: «Человеку храбрость бог не на веки вечные дарует»;{61} доказательством сему служит Пьер Сегье — какой он был трусливый на Фонморте и какой мужественный на костре!
Финетта надела мне башмаки и поднялась с колен, а затем объявила, что теперь она будет следовать за нами, по примеру многих других девушек, будет варить нам похлебку, стирать белье в горных ручьях, штопать его и латать, сказала, что она предпочитает уйти в горы, чем дожидаться, когда ее заточат в монастырь или сошлют на далекие острова или в Канаду.{62}
…Сыновья наши —
Как разросшиеся растения в их молодости;
Дочери наши —
Как искусно изваянные столпы в чертогах.
Она спит, такая маленькая, хрупкая… Мой кафтан закрывает ее всю — от подбородка до самых кончиков ног. Она лежит совсем неподвижно, пе шелохнется, не слышно даже ее дыхания, и мне страшно. Схватив свечу, я тихонько подхожу к пей.
Я наклонился над нею, и свеча дрожала у меня в руке, я наклонился, и в груди моей гулко, как в бронзовом сосуде, отозвался крик Гедеона: «Господи! Как спасу я Израиля? Вот, и племя мое в колене Манассиином самое бедное, и я в доме отца моего младший».
Узкое личико, утонувшее в козьем мехе, не дрогнуло, а я все ниже склонялся над ним, взывая к предвечному: «Если я обрел благодать перед очами твоими, то сделай мне знамение, что ты говоришь со мной».
И в то мгновение, когда мой рот приблизился к ее рту, она коснулась губами моих губ и обожгла меня. Я вскочил, отошел к своим листкам и склонил над ними голову.
Свеча, которую я все еще держу, оплывает, и горячие капли падают мне на руку. Я изнемогаю. Поскорее бросить листки в щель, бежать отсюда, свернуться в комочек в другой норе, в другом углу нашего старого дома.
Душа моя была во мне,
Как дитя, отнятое от груди.
На другом листке — почерком Финетты
Как ты ужасно храпишь, бедненький мой Самуил! Нечего сказать, знатный насморк! Ну и простудился же ты в Темелакской долине! Завтра утром я согрею для тебя оставшееся сладкое вино. Я зажгла твой огарок сальной свечи — мне хотелось посмотреть, как ты-го спишь. Я подошла к тебе, но ты и не проснулся. А перед сном ты писал что-то длинное-длинное, перо твое долго скрипело. Я в это время изо всех сил старалась не открывать глаза, особливо когда ты вслух стал произносить то, что писал на бумаге, ты говорил сам с собой, как старик… Бог привел меня к тебе, сделал меня такой хитрой, что я разыскала тебя, как кошка находит своего котенка. Никогда ты не узнаешь, как мне больно было, когда ты смотрел на меня! Нельзя сказать, что в глазах твоих не было любви, — нет, была любовь, но какая-то далекая, любовь между прочим. А когда ты наклонился, я звала тебя, но ты не слышал. И до чего ж ты старался не разбудить меня, а сам и не замечал, чудовище ты этакое, что со свечки падают мне на шею горячие капли. Ты никогда не узнаешь, что я сделала, а ведь я сейчас заставила тебя ответить мне на мой поцелуй! Ты даже храпеть перестал и весь просиял в улыбке. Не посмею сказать тебе про поцелуй. Пусть уж я одна перед судом господним буду в ответе, а тебя не стану огорчать. Но берегись, больше я с тобой не расстанусь — мое слово твердо. А все-таки мне тоже страшно, страшнее, чем тебе, на тебя лишь иногда страх находит, а мне все время страшно. Смерти я не боюсь, и даже сама война не так уж мне страшна, — я боюсь солдат, всех солдат… Никогда я