– Он желает, – повторил Отто Беесс. – А что на это ответил епископ?
– Головой кивал.
– Головой кивал, – повторил каноник, тоже кивнув. – Ну, ну, Конрад, Пяст Олесьницкий. Головой, значит, кивал.
– Кивал, преподобный отец.
Отто Беесс снова взглянул на картину, на истязаемого Варфоломея, с которого армяне сдирали длинные полосы кожи при помощи огромных клещей. «Если верить „Золотой легенде“[143], – подумал он, – то над местом мучительства вздымался чудеснейший аромат роз. Как же! Мучения воняют. Над местами пыток вздымается смрад, вонь, зловоние. Над всеми местами казней и мучительств. И над Голгофой тоже. Там тоже, дам голову на отсечение, роз не было. Был, как же точно сказано, factor judaicus».
– Прошу тебя, юноша. Возьми.
Клирик, как обычно, сначала потянулся за кошельком, потом резко отдернул руку, словно каноник подавал ему скорпиона.
– Преподобный отец… – пробормотал он. – Я же не ради… Не ради презренных монет… А только потому, что…
– Возьми, сын мой, возьми, – прервал, покровительственно улыбнувшись, каноник. – Я же говорил тебе, что информатор должен получать оплату. Презирают прежде всего тех, кто доносит безвозмездно. Идеи ради. От страха. От злости и зависти. Я тебе уже говорил: больше, чем за измену, Иуда заслужил презрения за то, что предал дешево.
Полдень был теплым и погожим – приятное разнообразие после нескольких слякотных дней. В лучах солнца блестела колокольня церкви Марии Магдалины, сверкали крыши каменных домов. Гвиберт Банч потянулся. У каноника он замерзал. Комната была затемнена, от стен несло холодом.
Кроме помещения в доме капитула на Тумском Острове, препозит Отто Беесс держал во Вроцлаве дом на Сапожницкой, неподалеку от рынка, там он привык принимать тех, о визитах которых не следовало говорить вслух, в том числе, конечно, и Гвиберта Банча. Поэтому Гвиберт Банч решил воспользоваться случаем. На Остров ему возвращаться не хотелось, вряд ли епископ потребует его перед вечерней. А от Сапожницкой рукой подать до хорошо знакомого клирику подвальчика за Куриным рынком. И в том подвальчике можно было оставить часть полученных от каноника денег. Гвиберт Банч свято верил, что, расставаясь с этими деньгами, он расстается и с грехом. Покусывая приобретенный в какой-то лавчонке крендель, он для сокращения пути свернул в узкий переулок. Здесь было тихо и безлюдно, настолько безлюдно, что у клирика из-под ног прыснули напуганные появлением человека крысы.
Тут, услышав шелест перьев и хлопанье крыльев, он оглянулся и увидел большого стенолаза, неуклюже пристраивающегося на фризе заложенного кирпичом окна. Банч упустил крендель, быстро попятился, отскочил.
На его глазах птица сползла по стене, скрипя когтями. Расплылась. Выросла. И изменила внешность. Банч хотел крикнуть, но не смог: горло перехватил спазм.
Там, где только что был стенолаз, теперь стоял знакомый клирику рыцарь. Высокий, худощавый, черноволосый, весь в черном, с проницательным птичьим взглядом.
Банч снова раскрыл рот и снова не смог выдавить из себя ничего, кроме тихого хрипа. Рыцарь Стенолаз плавным шагом приблизился. Оказавшись совсем рядом, улыбнулся, подмигнул и сложил губы, посылая клирику весьма чувственный поцелуй. Прежде чем клирик понял, в чем дело, он успел уловить взглядом блеск клинка и получил в живот. На бедра хлынула кровь. Потом получил еще один удар, в бок, нож заскрипел на ребрах. Банч уперся рукой в стену. Третий удар чуть не пригвоздил его к ней.
Теперь он уже мог кричать и крикнул бы, но не успел. Стенолаз подскочил и широким размахом перерезал ему горло.
Скорченный, валяющийся в луже черной крови труп нашли нищие. Прежде чем явилась городская стража, прибежали торговки и перекупщики с Куриного рынка.
Над местом преступления навис ужас. Ужас жуткий, давящий, сворачивающий внутренности. Ужас страшный.
Настолько страшный, что до момента появления стражи никто не отважился украсть кошель с деньгами, торчащий у убитого из рассеченного ножом рта.
– Gloria in excelsis Deo[144], – пропел каноник Отто Беесс, опуская сложенные ладонями руки и склоняя голову перед алтарем. – Et in terra pax hominibus bonae voluntatis…[145]
Дьяконы, стоявшие по обе его стороны, приглушенными голосами присоединились к пению. Служивший мессу Отто Беесс, препозит вроцлавского капитула, продолжал механически, рутинно. Мыслями он был далеко.
– Laudamus te, benedicimus te, adoramus te, glorificamus te, gratias agimus libi…[146]
«Убили клирика Гвиберта Банча. Средь бела дня. В центре Вроцлава. А епископ Конрад, прекративший следствие, касающееся убийства Петерлина фон Беляу, следствие по делу своего секретаря наверняка также прекратит. Не знаю, что тут происходит. Но надо позаботиться о собственной безопасности. Никогда, ни под каким видом не дать предлога или оказии. И не позволить застать себя врасплох».
Пение вздымалось к высоким сводам вроцлавского кафедрального собора.
– Agnus Dei, Filius Patris, qui tollis peccata mundi, miserere nobis; Qui tollis peccata mundi, suscipe deprecationem nostram.[147]
Отто Беесс опустился на колени перед алтарем.
«Надеюсь, – подумал он, осеняя себя крестом, – надеюсь, Рейневан успел… Надеюсь, он уже в безопасности… Очень надеюсь…»
– Miserere nobis…
Месса продолжалась.
Четыре всадника галопом промчались через перепутье рядом с каменным крестом, одним из многочисленных в Силезии памятников преступления и раскаяния. Ветер сек кожу, резал глаза дождь. Грязь летела из-под копыт. Кунц Аулок по прозвищу Кирьелейсон выругался, смахнул мокрой перчаткой воду с лица. Сторк из Горговиц поддержал из-под отекающего водой капюшона еще более грязным ругательством. Вальтеру де Барби и Сыбку из Кобылейглавы уже не хотелось даже ругаться. Скорее, думали оно, скорее, как можно скорее под какую угодно крышу, в какой угодно кабак, к теплу, сухости и подогретому пиву.
Грязь взметнулась из-под копыт, заляпывая и без того уже испачканную фигуру, съежившуюся под крестом и накрытую плащом. Ни один из всадников не обратил на нее внимания.
Рейневан тоже не поднял головы.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой появляется Шарлей
Приор стшегомского монастыря кармелитов был худ как жердь; телосложение, пергаментная кожа, небрежно обритая щетина и длинный нос делали его похожим на ощипанную цаплю. Глядя на Рейневана, он все время щурился, возвращаясь к письму Оттона Беесса, подносил лист к носу на расстояние двух дюймов. Костлявые и синие руки дрожали, губы то и дело кривила боль. Однако приор отнюдь не был стариком. Это была болезнь, с которой Рейневан встречался не раз, болезнь, подтачивающая словно проказа, с той разницей, что делала она это невидимо, изнутри. Болезнь, с которой не справлялись ни лекарства, ни травы, а могла состязаться только самая сильная магия. Впрочем, что толку, что могла. Ведь даже если кто-то и знал, как лечить, не лечил все равно, ибо времена были такие, что вылеченный мог запросто донести на лечащего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});