По краям летного поля, в зарослях бурьяна возле окружной дороги, лежали в обломках все японские военно-воздушные силы — по крайней мере, Джиму именно так и казалось. Десятки ржавых самолетных остовов приткнулись на покореженных шасси между деревьев или торчали на поросших крапивой откосах, там, куда их вынесло после аварийной посадки, которую кое-как довел до конца истекающий кровью экипаж. Месяц за месяцем на это кладбище, именовавшееся по привычке аэродромом Лунхуа, падали с неба искалеченные японские самолеты: как будто вверху, над облаками шла все это время нескончаемая титаническая воздушная битва.
За разбитые самолеты давно уже взялись банды китайских старьевщиков. С чисто китайским непостижимым умением трансформировать одно барахло в другое они обдирали с крыльев металлическую обшивку, снимали с самолетов шины и топливные баки. Через несколько дней все это появится на шанхайских рынках в виде кровельных листов, емкостей для воды и сандалий на резиновой подошве. Велась эта разборка воздушных завалов с дозволения командира базы или нет — этого Джим никак не мог для себя решить. Через каждые несколько часов от пагоды отъезжал грузовик с солдатами и распугивал часть китайцев. Джим смотрел, как они бегут через рисовые делянки у западной границы аэродрома, а солдаты тем временем переворачивали тележки, набитые шинами и кусками металла. Но затем китайцы неизменно возвращались к прерванной работе, а зенитчики в обложенных мешками с песком огневых точках вдоль периметра не обращали на них никакого внимания.
Джим обсосал пальцы, добывая из-под сломанных ногтей последние намеки на вкус только что съеденной сладкой картофелины. Тепло картофельной мякоти хоть немного облегчило ноющую боль в зубах. Он смотрел, как работают китайцы-старьевщики, борясь с искушением проскользнуть под проволокой и присоединиться к ним. Разбитых самолетов становилось все больше и больше. Всего в четырехстах ярдах от фазаньих силков торчал из земли искореженный остов «Хаяте» [45], одного из тех мощных высотных истребителей, при помощи которых японцы надеялись избавить Токио от налетов «сверхкрепостей», сбрасывавших на город тонны зажигательных бомб. В буйно разросшийся бурьян между лагерем и южной оконечностью аэродрома патрули практически не забредали. Наметанный глаз Джима мигом пробежался по заросшим крапивой и диким сахарным тростником ложбинкам и откосам, вычленив очертания заброшенного бочага.
Еще одна группа китайцев трудилась в самом центре летного поля над починкой взлетно-посадочной полосы. Между воронками от бомбовых попаданий стояли грузовики, и китайцы в корзинах носили от них камень. По взлетной полосе взад-вперед ездил паровой каток; за рулем сидел японец.
Резкий свист пара, вырывавшегося из клапана катка, мигом осадил Джима, заставив его отказаться от ненужных и несбыточных планов. Он вспомнил, что и сам когда-то работал на строительстве взлетно-посадочной полосы. Всякий раз, когда Джим видел, как с аэродрома Лунхуа стартует японский самолет, он испытывал, пусть немного неспокойное, но достаточно отчетливое чувство гордости. Он сам, и Бейси, и доктор Рэнсом вместе с китайскими военнопленными, которых уработали здесь до смерти, помогали строить эту полосу, с которой уходили в небо «Зеро» и «Хаяте», чтобы громить американцев. Джим прекрасно отдавал себе отчет в том, что его приверженность японским военно-воздушным силам основана на жутковатом воспоминании об одном не слишком приятном факте: он едва не умер на строительстве этой самой взлетно-посадочной полосы, совсем как те пленные китайцы, которые лежат сейчас в заполненной известью яме, а яму даже и не отыскать в подернутых ветром зарослях сахарного тростника. Если бы он умер, его кости, вместе с костями Бейси и доктора Рэнсома, послужили бы стартовой площадкой для японских летчиков, взлетающих с аэродрома Лунхуа, чтобы упасть в последнее пике на американские корабли боевого охранения вокруг Иводзимы и Окинавы. Если японцы одержат победу, та малая часть его души, что навеки осталась вмурованной в бетон взлетно-посадочной полосы, будет покоиться с миром. Но если их разобьют, все его мучения пойдут прахом.
Джим вспомнил о тех — плоть от плоти сумерек — пилотах, которые приказали убрать его из строительной бригады. Всякий раз, как ему попадались на глаза суетящиеся возле самолетов японцы, он думал о трех молодых летчиках, которые вместе с командой механиков решили под вечер осмотреть строящуюся взлетно-посадочную полосу. Если бы не мальчик-англичанин, бредущий сквозь бурьян к стоящим на краю поля самолетам, они бы и вовсе не обратили на строителей никакого внимания.
Летчики зачаровывали Джима — куда там рядовому Кимуре с его доспехами для кэндо. Каждый день, сидя на балконе актового зала или помогая доктору Рэнсому ухаживать за разбитым при больничке огородом, он видел, как пилоты в мешковатых летных костюмах проводят внешний осмотр машин, перед тем как забраться в кабину. Больше всех прочих ему нравились летчики-камикадзе. За прошедший месяц на аэродром Лунхуа перебросили больше дюжины специальных штурмовых эскадрилий, предназначенных для самоубийственных атак на американские авианосцы в Восточно-Китайском море. Ни рядовой Кимура, ни другие лагерные охранники не обращали на летчиков-камикадзе ни малейшего внимания, а Бейси и другие американские моряки из блока Е называли их исключительно «косяк, и в воду» и «где ты, моя крыша».
Но Джим был всей душой с камикадзе, и убогая церемония у взлетной полосы неизменно трогала его до глубины души. Только вчера утром он перестал поливать больничный огород, бросил ведро и побежал к ограде, чтобы в очередной раз посмотреть, как они уходят в небо. Трое летчиков в белых головных повязках были едва старше Джима: по-детски пухлые щеки, мягкие, не успевшие загрубеть черты лица. Они стояли под палящим солнцем возле своих самолетов, нервически отгоняя от лица мух, и, когда командир эскадрильи отдал им честь, лица у них окаменели. Даже в тот момент, когда они прокричали славу императору, слышали их одни только мухи, зенитчики были заняты какими-то своими делами, а рядового Кимуру, который как раз вышагивал через грядки с помидорами, чтобы отогнать Джима от ограждения, повышенный интерес мальчика-англичанина к камикадзе, казалось, просто поставил в тупик.
Джим открыл учебник по латинскому и принялся за домашнюю работу, которую задал ему доктор Рэнсом: проспрягать глагол amo [46] во всех прошедших временах. Ему нравилось заниматься латынью; жесткая структура этого языка, целые семьи растущих из одного корня существительных и глаголов чем-то напоминали химию, любимую науку отца. Японцы закрыли лагерную школу в качестве этакой изощренной меры наказания для родителей, которым теперь приходилось весь день нянчиться со своим потомством; но доктор Рэнсом до сих пор отыскивал, чем занять Джима. Приходилось учить наизусть стихи, решать системы уравнений; а еще были естественные науки (в этой области, благодаря отцу, Джиму случалось удивлять своими познаниями даже доктора Рэнсома) и французский, который он терпеть не мог. Джиму казалось, что на школу он тратит удивительно много времени и сил, особенно если принять во внимание, что война вот-вот закончится. Впрочем, очень может статься, что доктор Рэнсом просто хотел занять его чем-нибудь мирным, хотя бы на час в день. В каком-то смысле домашняя работа Джима помогала доктору поддерживать в себе иллюзию, что даже и в лагере Лунхуа давно растаявшая система английских ценностей продолжала жить и здравствовать. Чушь, каких мало, но Джим был рад помочь доктору Рэнсому любым доступным способом.
— «Amatus sum, amatus es, amatus est…» [47] Повторяя перфект, Джим заметил, как от разбитых самолетов побежали китайцы-старьевщики. Кули, работавшие на починке взлетно-посадочной полосы, также кинулись врассыпную, бросая наземь корзины с камнем. С парового катка соскочил голый по пояс японский солдат и побежал к зенитной огневой точке: установка уже пришла в движение и шарила стволами по небу. На пагоде Лунхуа уже сверкнула серия вспышек, как будто японцы, устроив по случаю визита заморских гостей праздник, принялись благочестиво рвать петарды. Звук одинокой пулеметной очереди рассыпался над летным полем, тут же потонув в жалобном вое сирены. Тревогу подхватил клаксон на караульной вышке лагеря Лунхуа, и его пронзительная скороговорка еще долго пульсировала у Джима в голове.
Перспектива воздушного налета была многообещающей, и Джим уставился в квадрат неба сквозь разрушенную крышу актового зала. По шлаковым дорожкам лагеря метались интернированные. Мужчины и женщины, только что дремотно, словно пациенты психиатрической клиники, медитировавшие на крылечках бараков, лезли теперь, отпихивая друг друга, в двери, матери перегибались через подоконники первого этажа, чтобы поднять и спрятать в комнатах детей. Не прошло и минуты, как лагерь опустел, и Джим один остался на балконе разрушенного актового зала — дирижировать воздушным налетом.