При мысли, что придется держать экзамен в присутствии всех этих певцов, я похолодел. Если бы я оказался не на высоте, это стало бы тотчас же известно во всем оперном Олимпе, и карьера моя окончилась бы, не успев начаться. Но я взял себя в руки и очень горячо спел романс из «Бал-маскарада». Каваларо повернулся к Мастройяни и, широко улыбаясь, воскликнул: «Ну и ну, что за голос у этого мальчишки! Как же его зовут?» Исквиердо поспешил повторить: «Руффо Титта». «Не нравится мне, — сказал Кавалларо, — что-то не артистично; но это не имеет значения, имя ему мы изменим». И я понял, что во всем остальном я ему понравился. Сомнения мои сменились уверенностью. После романса мне шумно аплодировали. Тогда я попросил Кавалларо разрешить мне спеть еще романс из «Диноры». Он согласился, и этот номер, как я и предвидел, оказался для меня решающим. Кавалларо, двумя пальцами захватив усы, вытягивал их вверх — такая у него была привычка, когда он собирался высказать веское суждение. «Наконец-то,— воскликнул он, — после стольких лет я нашел голос, который искал». Он тут же предложил мне сойти со сцены и сесть рядом с ним.
Больчиони, присутствовавший на прослушивании, испугался — понял, что рискует потерять меня для своего Герольда. Он поспешно отозвал меня в сторону, предупредил, что текст договора уже составлен и что он, Больчиони, ждет меня к пяти часам в агентстве Ардженти, чтобы этот договор подписать. Кавалларо спросил, является ли Больчиони моим агентом; чуть-чуть прилгнув, я ответил, что уже подписал с ним контракт на дебют в Риме. Таким образом я повысил в глазах Кавалларо свою коммерческую ценность.
Это прослушивание определило мою судьбу, ибо в тот же день вечером я смог подписать два контракта: один в агентстве Ардженти на дебют в Риме, другой — с Кавалларо. Контракт с Кавалларо был длительностью в один год и связывал меня с ним с октября 1898 года по сентябрь 1899.
Условия договоров были различны. Больчиони предложил мне за два месяца триста лир. За вычетом платы за посредничество мне оставалось по три лиры пятьдесят в день. Кавалларо же платил мне — опять-таки за вычетом процентов за посредничество — в день по десять с половиной лир.
Итак, в течение одного дня мне удалось завоевать большую популярность в театральном мире. Все артисты, присутствовавшие на прослушивании, валом повалили в Галерею, рассказывая чудеса о моем голосе. Казини, хотя и предпочитал, чтобы я еще некоторое время позанимался, узнал о моей удаче с величайшей радостью. Что касается Бороды, то ему к моменту моего прихода в ресторан было уже известно решительно все, включительно до сумм, на которые были заключены контракты. По случаю моего торжества и блестящего успеха добрая Тереза украсила мою комнатку цветами и, радостно взволнованная, расцеловала меня, говоря: «Дорогой мой Титта, я радуюсь так, как будто ты мой сын». Я попросил ее одолжить мне десять лир и, счастливый и гордый, побежал на телеграф, чтобы сообщить маме о происшедшем событии. В этот же вечер я написал два письма: одно маме, в котором до мельчайших подробностей описывал историю моих контрактов и выражал радость, охватившую меня при мысли, что скоро смогу обнять ее в Риме уже в качестве оперного артиста театра Костанци. Другое письмо было написано брату, отбывавшему воинскую повинность.
На другой день я не преминул зайти к Эдгарде, чтобы попрощаться с ней и с ее матерью. Она приняла известие о предстоящем мне в скором времени дебюте с большим удовлетворением. Я немного посидел с ними и скоро откланялся, сказав, что уеду в Рим, в ближайшие дни. Эдгарда пошла провожать меня на улицу. Сжимая мне руку, смертельно бледная, она печально прошептала: «Если вы когда-нибудь вспомните обо мне, доставите мне большую радость». Искренне взволнованный, я заверил ее, что разлука с нею никогда не заставит меня позабыть оказанное мне внимание и что ее милое общество украсило очень печальный период моей жизни. Глаза ее наполнились слезами. Бедная Эдгарда! С того вечера я больше никогда не видел ее... Иной раз, когда я «прокручиваю» в памяти киноленту моего мятежного прошлого, нежный образ этой молоденькой миланской девушки, которая нравилась мне в мои печальные двадцать лет, вызывает во мне чувство глубокого волнения, и я невольно задаю себе вопрос: как же сложилась ее дальнейшая судьба? Жива ли она или уже умерла? Счастлива или безутешна? Но я не хочу углубляться в неразрешимые вопросы. Мне нравится представлять себе Эдгарду такой, какой она была, когда я с ней расстался — с ее мелкими чертами лица, тоненькой талией, милым миланским наречием и с этим ее чуть-чуть вздернутым носиком, придававшим ее лицу такое грациозно-шаловливое выражение...
Я занимался без отдыха до самого дня моего отъезда в Рим. Прощаясь с Казини и его женой, я просил их поверить в искренность моего чувства глубокой благодарности к ним. Они же, полюбившие меня и привыкшие за последнее время видеть меня каждый день, были не менее искренне опечалены наступившей разлукой.
Глава 9. ИЗ РИМА В РИМ ЧЕРЕЗ ЛИВОРНО И ПИЗУ
Первое выступление в театре Костанци. Тревожное ожидание дебюта. Газеты единодушно предсказывают мне триумфальную карьеру. Мясник-импресарио Винченцо Биффи. Чезарино Гаэтани. Пребывание в Ливорно. Моя хозяйка. Успех в роли Риголетто. Меня приглашают в Пизу. Живу у родственников. Возвращение в Рим
Мне посчастливилось с честью вступить на оперную сцену. Я смог выступить в первом театре вечного города, в партии — я подразумеваю партию Герольда, — которая как нельзя больше подходила мне, и среди артистов уже знаменитых. Я до сих пор помню их всех и мог бы подробно описать каждого. Но не хочу останавливаться на лишних подробностях и потому ограничусь только тем, что назову их имена.
Дирижером оркестра был Мингарди; в роли Лоэнгрина выступал знаменитый испанский тенор Франческо Виньяс, исполнивший эту партию совершенно восхитительно; партию Эльзы пела сопрано Де Бенедетти; Ортруды — знаменитая Арманда дельи Абати; Тельрамунда — баритон Ньяккарини; партия баса была поручена Спангеру. Я среди них играл роль последней спицы в колеснице. С самых первых репетиций мне стало ясно, что разучивание оперы и особенно оперы такого значения представляет огромные трудности. Хотя я идеально выучил свою партию, мне было подчас трудновато согласовать ее с ансамблем. Что касается моего голоса, то он сразу же, с первой репетиции произвел большое впечатление своей силой и красотой тембра. Великолепно поставленный, он особенно выделялся в знаменитых призывах, являющихся главной трудностью партии, в призывах, где голос остается лишенным поддержки, то есть оркестрового сопровождения. Однако не всё и не всегда проходило гладко. Правда, маэстро Мингарди не имел случая упрекнуть меня ни в чем, когда дело касалось вокала. Но однажды я в каком-то месте слишком рано выскочил на сцену и, попав под необычную музыку в толпу статистов-воинов, совершенно ошалел. И тогда маэстро Мингарди, немного раздраженный, закричал на меня в присутствии хора и оркестра: «Вы-то что тут торчите, точно посаженный на кол? Если из вас выйдет артист, из меня выйдет Папа!» Кровь застыла у меня в жилах; я попросил извинения, но так растерялся, что даже не услышал собственного голоса. Кстати, должен сказать, что при исключительной мощи, которой он отличался в пении, голос мой в разговорной речи звучал слабо, с легким теноровым тембром и, как это ни странно, почти по-детски. Домой я вернулся в тот раз несколько обескураженный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});