— Вот тебе, вертопрах ты этакой!
И дала весьма изрядную затрещину подвернувшемуся Юстину Помаде.
— О, черт возьми, однако что же это такое в самом деле? — вскрикнул Помада, выходя из роли комического лица в балете.
Общий хохот возобновился.
— Прости, батюшка, я ведь совсем не тебя хотела, — говорила старуха, обнимая и целуя ни в чем не повинного Помаду.
За полночь, уже с шапкою в руке, дьякон, проходя мимо фортепьяно, не вытерпел, еще присел и запел, сам себе аккомпанируя:
Сижу на бекете,Вижу все на свете.О Зевес! помилуй меня и ее!
— «О Зевес! помилуй меня и ее!» — подхватили все хором.
Дьякон допел всю эту песенку с хоральным припевом и, при последнем куплете изменив этот припев в слова: «О Зевес! помилуй Сашеньку мою!», поцеловал у жены руку и решительно закрыл фортепьяно.
— Полно, набесились, — сказал он.
Все стали прощаться.
— Прощайте, — сказал доктор, протягивая руку Бахаревой.
Лиза ответила:
— До свидания, доктор, — и пожала его руку так, как женщины умеют это делать, когда хотят рукою сказать: будем друзьями.
Никто никогда не видал Лизы такою оживленною и детски веселою, как она была в этот вечер.
Глава двадцать восьмая Глава без названия
Пост кончался, была страстная неделя. Погода стояла прекрасная: дни светлые, тихие и теплые. Снег весь подернулся черным тюлем, и местами показались большие прогалины, особенно по взлобочкам. Проходные дорожки, с которых зимою изредка сгребали лишний снег, совсем почернели и лежали черными лентами. Но зато шаг со двора — и окунешься в воду, которою взялся снег. Ездить можно было только по шоссе. Мужички копались на дворах, ладя бороны да сохи, ребятишки пропускали ручейки, которыми стекали в речку все плодотворные соки из наваленных посреди двора навозных куч. Запах навоза стоял над деревнями. Среди дня казалось, что дворы топятся, — так густы были поднимавшиеся с них испарения. Но это никому не вредило, ни людям, ни животным, а петухи, стоя на самом верху куч теплого, дымящегося навоза, воображали себя какими-то жрецами. Они важно топорщили свои перья, потряхивали красными гребнями и, важно закинув головы, возглашали: «Да здравствует весна, да здравствуют куры!»
— Из этого кочета прок будет; ты его, этого кочета, береги, — опираясь на вилы, говорил жене мужик, показывая на гуляющего по парному навозу петуха. — Это настоящая птица, ласковая к курам, а того, рябенького-то, бесприменно надыть его зарезать к празднику: как есть он пустой петух совсем, все по углам один слоняется.
И мужик, плюнув на руки, снова ковырял вилами; баба, пошевеливая плечами и понявой, шла в сени, а обреченный в лапшу стоик поправлял свои бурды.
Отлично чувствуешь себя в эту пору в деревне, хотя и живешь, зная, что за ворота двора ступить некуда. Природа облагает человека зажорами и, по народному выражению, не река уже топит, а лужа.
Была такая пора в Мереве. Река Саванка поднялась, вспучилась, но лед еще не трогался.
Все ставни в бахаревском доме были открыты, и в некоторых окнах отворены форточки.
На дворе вечерело. Няня отправилась ставить самовар. Лиза стояла у окна. Заложив назад свои ручки, она глядела на покрывавшееся вечерним румянцем небо и о чем-то думала; а кругом тишь ненарушимая.
Бахаревский кабинет, в котором обитала Лиза после своего бегства, теперь снова не напоминал жилого покоя. В нем среди пола стоял уложенный чемодан, дорожный сак и несколько узелочков. Подушки, всегда покоившиеся на оттоманках, скинули свои белые рубашечки и, надев ситцевые капоты песочного цвета с лиловым горошком, лежали, как толстые барыни. Они своим глупо-важным видом говорили: «Прощайте; мы теперь путешественницы. На нас завтра сядут, и мы будем вояжировать*, будем любоваться природой и дышать чистым воздухом».
— Здравствуйте, Лизавета Егоровна! — сказал кто-то сзади погруженной в себя Лизы.
Девушка вздрогнула от нечаянности и оглянулась: перед нею стоял доктор.
— Вот сюрприз-то! — сказала она приветливо, протягивая ему свою руку.
— Что, вы уезжаете?
— Да, завтра еду к своим.
— Надолго?
— Я думаю, уж с ними вместе возвращусь. Как это вы догадались заехать?
— Ехал мимо из Лужков.
— Что, опять людей резали?
— Да, опять одного человечка порезал и зашил.
Доктор и Лиза рассмеялись.
— Как вы поедете? Дорог нет совсем. Я верхом на своей пристяжной, да и то совсем было и себя и лошадь утопил в зажоре* за вашим садом.
— Да мне ведь по шоссе.
— И то правда. — Вы меня чайком напоите, Лизавета Егоровна?
— Как же, как же! Няня сейчас принесет самовар.
— Что это на вас за странный наряд?
— Как странный?
— Вы точно турчанка.
Лиза была в темном марселиновом платье, без кринолина и в домашней длинной меховой шубке с горностаевым воротником и горностаевой опушкой. Этот наряд очень шел к Лизе.
Она оглянула себя и сказала:
— Я завтра еду, все уложено: это мой дорожный наряд. Сегодня открыли дом, день был такой хороший, я все ходила по пустым комнатам, так славно. Вы знаете весь наш дом?
— Нет, всего не знаю.
— Хотите, пойдемте, пока еще светло. Я вам покажу свою комнату. Солнце, совсем спускаясь к закату, слабо освещало бледно-оранжевым светом окна и трепетно отражалось на противоположных стенах. Одни комнаты были совершенно пусты, в других оставалась кое-какая мебель, закрытая или простынями, или просто рогожами. Только одни кровати не были ничем покрыты и производили неприятное впечатление своими пустыми досками.
— Вот и моя комната, — сказала Лиза.
— Хорошенькая комнатка.
— Да, прежде я жила вот в этой; тут гадко, и затвориться даже нельзя было. Я тут очень много плакала.
— Оттого что комната нехороша?
— Нет, оттого что глупа была.
Доктор с Лизой обошли весь дом и возвратились в залу, где Абрамовна уже наливала чай.
Старуха в шутку избранила доктора за вертопрашество, а потом сказала:
— Ты вот дай мне, а не то хоть припиши в аптеку какой-нибудь масти, чтобы можно мне промеж крыл себе ею мазать. Смерть как у меня промежду вот этих вот крыл-то, смерть как ломит с вечера.
И доктор и Лиза были очень в духе. Напившись чаю, Розанов стал прощаться.
— Посидите еще, — сказала Лиза.
— Нет, не могу, Лизавета Егоровна. Если б мог, я бы и сам от вас не торопился.
Совсем свечерело, и бледная луна осветила голубую великолепную ночь.
Был легонький вешний морозец, покрывший проталины тонкою, хрупкою слюдой.
Гость и хозяйка вышли на крыльцо. Доктор взял у садовника повод своей лошади и протянул руку Лизе.
— Хотите, я вас провожу до околицы? — спросила Лиза, кладя свою ручку в протянутую ей руку доктора.
— Отказываться от такого милого внимания не смею, но чтоб вы не простудились…
— Ничего, тут дорожка вся оттаяла, земля одна, да и я же сейчас надену калоши.
Не дожидаясь ответа, Лиза порхнула за дверь и через минуту вышла на крыльцо в калошах и большом мериносовом* платке. Они пошли рядом; сзади их, спустя голову, потягивая ноздрями воздух, шла на поводу оседланная розановская лошадь.
Какие этой порой бывают ночи прелестные, нельзя рассказать тому, кто не видал их или, видевши, не чувствовал крепкого, могучего и обаятельного их влияния. В эти ночи, когда под ногою хрустит беленькая слюда, раскинутая по черным талинам, нельзя размышлять ни о грозном часе последнего расчета с жизнью, ни о ловком обходе подводных камней моря житейского. Даже сама досужая старушка-нужда забывается легким сном, и не слышно ее ворчливых соображений насчет завтрашнего дня.
Надежд! надежд! сколько темных и неясных, но благотворных и здоровых надежд слетают к человеку, когда он дышит воздухом голубой, светлой ночи, наступающей после теплого дня в конце марта. «Август теплее марта», говорит пословица. Точно, жарки и сладострастны немые ночи августа, но нет у них того таинственного могущества, которым мартовская ночь каждого смертного хотя на несколько мгновений обращает в кандидата прав Юстина Помаду.
— Какая чудесная ночь! — невольно воскликнула Лиза, выходя с доктором за угол сада.
— Поэтическая ночь! — заметил доктор, дыша полною грудью.
— А вы верите, доктор, в поэзию?
— Как же, Лизавета Егоровна, не верить в то, что существует?
— Странно! доктора все материалисты. По крайней мере мне они всегда такими представлялись.
— Это обнаруживает в вас большую наблюдательность. Больше или меньше мы действительно все материалисты, да вряд ли можно идеальничать, возясь с скальпелем в разлагающейся махине, именуемой человеком.