— Будет морозец, — говорили люди, выходя от вечерни.
— И с ветром, — добавляли другие.
Посреди улицы, по мягкой, но довольно скользкой от санного натора дорожке шли Женни и Лиза. Возле них с обеих сторон шли Вязмитинов и Зарницын. Няня шла сзади. Несмотря на бесцеремонность и короткость своего обхождения с барышнями, она никогда не позволяла себе идти с ними рядом по улице.
У поворота на набережную компания лицом к лицу встретилась с доктором.
Он вел за руку свою дочку.
— Доктор! доктор! здравствуйте! — заговорили почти все разом.
— Здравствуйте, здравствуйте, — проговорил доктор с радостью, но как будто отчего-то растерявшись.
Около них прошла довольно стройная молодая дама в песцовом салопе. Она вскользь, но внимательно взглянула на Женни и на Лизу, с более чем вежливой улыбкою ответила на поклон учителей и, прищурив глаза, пошла своею дорогою.
Это была докторова жена, которую он поджидал, тащась с ноги на ногу с своим ребенком.
— К нам, доктор, сегодня, — приглашала Розанова Женни. — Мы вот все идем к нам; приходите и вы.
— Хорошо, постараюсь.
— Нет, непременно приходите; мы будем вас ждать.
— Ну, хорошо.
— Придете?
— Приду, приду непременно; вот только заведу домой дочку. Пойдем, Варюшка, — отнесся он к ребенку, и они расстались.
— Так вот это его жена? — спросила Лиза.
— Эта, — отвечал Зарницын.
— Не нравится она мне.
— Вы ее не рассмотрели: она еще недавно была очень недурна.
— Я не о том говорю, а что-то нехорошо у нее лицо: эти разлетающиеся брови… собранный ротик, дерзкие глазки… что-то фальшивое, эгоистическое есть в этом лице. Нет, не нравится, — а тебе, Женни?
— Что ж, я одну минуту ее видела, пока мы дали ей дорогу, но мне ее лицо тоже не понравилось.
В передней их встретили Петр Лукич и дьякон с женою.
— Как это мы вас обогнали? — спрашивал дьякон, снимая с Женни салоп, между тем как его жена целовала девиц своими пунцовыми губками.
— Мы тихо шли и по большой улице, — отвечала Женни.
В комнате были приятные сумерки. Девицы и дьяконица вышли в Женнину комнату; дьякон открыл фортепиано, нащупал октаву и, взяв два аккорда, протяжно запел довольно приятным басом:
Ах, о чем ты проливаешь*Слезы горькие тайкомИ украдкой утираешьИх кисейным рукавом?
Подали свечи и самовар. Все уселись за столом в зале.
Доктора долго ждали, но он не приходил.
Отпивши чай, все перешли в гостиную: девушки и дьяконица сели на диване, а мужчины на стульях, около стола, на котором горела довольно хорошая, но очень старинная лампа.
— Нет, в самом деле, Василий Иванович, будто вашего нового секретаря фамилия Дюмафис? — спрашивал Зарницын.
— Уверяю вас, что Дюмафис, — серьезно отвечал дьякон.
— Что это такое? Этого не может быть.
— А почему бы это, по-вашему, не может быть?
— Да как же, помилуйте; какой из духовного звания может быть Дюмафис?
— Стало быть, может, когда есть уже.
Вошел доктор и Помада.
— А! excellentissime, illustrissime, atque sapientissime doctor![12] — приветствовал Александровский Розанова.
Доктор со всеми поздоровался радушно, но довольно сухо.
Женни с Лизою посмотрели на его лицо, плохо скрывающее душевное расстройство, и в одно и то же время подумали о его жене.
— О чем вы это спорили? — спросил доктор.
— Да, вот и кстати! Доктор, может ли быть у секретаря консистории фамилия Дюмафис? — спросил Зарницын.
— Это в православной консистории или в католической?
— В православной.
— Отчего же? В православной очень может.
— А, что! — поддразнил дьякон.
— Тут нет ничего удивительного.
— Разумеется. Я ведь вот вам сейчас могу рассказать, как у нас происходят фамилии, так вы и поймете, что это может быть. У нас это на шесть категорий подразделяется. Первое, теперь фамилии по праздникам: Рождественский, Благовещенский, Богоявленский; второе, по высоким свойствам духа: Любомудров, Остромысленский; третье, по древним мужам: Демосфенов, Мильтиадский, Платонов; четвертое, по латинским качествам: Сапиентов, Аморов*; пятое, по помещикам: помещик села, положим, Говоров, дьячок сына назовет Говоровский; помещик будет Красин, ну дьячков сын Красинский. Вот наша помещица была Александрова, я, в честь ее, Александровский. А то, шестое, уж по владычней милости: Мольеров, Рассинов, Мильтонов, Боссюэтов. Так и Дюмафис. Ничего тут нет удивительного. Просто по владычней милости фамилия, в честь. французскому писателю, да и все тут.
Доктору и Помаде подали чай.
— Что вы, будто как невеселы, наш милый доктор? — с участием спросил, проходя к столу, Петр Лукич.
Розанов провел рукой по лбу и, вздохнув, сказал:
— Ничего, Петр Лукич, устал очень, не так-то здоровится.
— Медику стыдно жаловаться на нездоровье, — заметила дьяконица.
Доктор взглянул на нее и ничего не ответил.
Женни с Лизою опять переглянулись, и опять почему-то обе подумали о докторше.
— Вы где это побывали целую недельку-то?
— Сегодня утром вернулся из Коробьина.
— Что там, Катерина Ивановна нездорова?
— Что ей делается! Нет, там ужасное происшествие.
— Что такое?
— Да жена мужа убила.
— Крестьянка?
— Да, молоденькая бабочка, всего другой год замужем.
— Как же это она его?
— Да не одного его, а двоих.
— Двоих?
— Ах ты, боже мой!
— Сссс! — раздалось с разных сторон.
— Ну-с, расскажите, доктор.
— Да бабочка была такая, молоденькая и хорошенькая, другой год, как говорю вам, всего замужем еще. Стал муж к ней с полгода неласков, бивал ее. Соседки стали запримечать, что он там за одной солдаткой молодой ухаживает, ну и рассказали ей. Она все плакала, грустила, а он ее, как водится, все еще усерднее да усерднее за эти слезы поколачивать стал. Была ярмарка; люди видели, как он платок купил. Баба ждет, что вот, мол, муж сжалился надо мною, платок купил, а платок в воскресенье у солдатки на голове очутился. Она опять плакать; он ее опять колотить. На прошлой неделе пошел он в половень* копылья тесать, а топор позабыл дома. Жена видит топор, да и думает: что же он так пошел, должно быть забыл; взяла топор, да и несет мужу. Приходит в половень — мужа нет; туда, сюда глянула — нет нигде. А тут в половне так есть плетневая загородочка для ухаботья. Там всего в пояс вышины, или даже ниже. Она подошла к этой перегородке, да только глянула через нее, а муж-то там с солдаткой притаившись и лежит. Как она их увидала, ни одной секунды не думала. Топор раз, раз, и пошла валять.
— Ах!
— Га!
— Фуй!
— Боже ты мой! — раздались восклицания.
— Обоих и убила?
— Только мозг с ухаботьем* перемешанный остался.
— Ужасное дело.
— Вот драма-то, — заметил Вязмитинов.
— Да. Но, вот видите, — вот старый наш спор и на сцену, — вещь ужасная, борьба страстей, любовь, ревность, убийство, все есть, а драмы нет, — с многозначительной миной проговорил Зарницын»
— А отчего же драмы нет?
— Да какая ж драма? Что ж, вы на сцене изобразите, как он жену бил, как та выла, глядючи на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла? Как же это ставить на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь не представите, потому что все грубо, коротко. Все не борется, а… решается. В таком быту народа у него нет своей драмы, да и быть не может: у него есть уголовные дела, но уж никак не драмы.
— Ну, это еще старуха надвое гадала, — заметил сквозь зубы доктор.
— По-вашему, что ж, есть драма?
— Да, по-моему, есть их собственная драма. Поверьте, бабы коробьинские отлично входят в борьбу убийцы, а мы в нее не можем войти.
— Да, но искусство не того требует: у искусства есть свои условия.
— А им очень нужно ваше искусство и его условия. Вы говорите, что пришлось бы допустить побои на сцене, что ж, если таково дело, так и допускайте. Только если увидят, что актер не больно бьет, так расхохочутся. А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про эту борьбу не сумеем.
— А они сами умеют?
— Себе они это разъясняют толково, а нам груба их борьба, — вот и все.
— Да ведь преступление последний шаг, пятый акт. Явление-то ведь стоит не на своих ногах, имеет основание не в самом себе, а в другом. Происхождение явлений совершается при беспрерывном и бесконечном посредстве самобытного элемента, — проговорил Вязмитинов.
Доктор посмотрел на него и опять ничего не сказал.
— А по-моему, снова повторяю, в народной жизни нет драмы, — настаивал Зарницын.
— Да, удобной для воспроизведения на сцене, пожалуй; но ведь вон Островский и Писемский нашли же драму*.