А Лизанька – что ж, дама, сердечко чувствительное. Жалеет Сергея Ивановича, не разумея, что решился уже Верховный и не отступит от принятого. (Сам я, – размышлял порою, – окажись на месте вождя инсуррекции, иначе б не поступил.) Просьбам жены слезным не смог, правда, не поддаться; испросив встречу, привел с собою в Белый кабинет некоего господина, казалось, из одних лишь рыжих бакенбард состоящего. Представил: «Прошу, Сергей Иванович, сие – my old friend,[106] капитан Дженкинс, чей клипер стоит ныне на рейде одесском. Одно лишь слово, и вы – матрос; море ничье, мир огромен, команда надежна! а Штаты Северо-Американские конституционеров не выдают…»; и бритт, разобрав кое-как, о чем речь, закивал согласно: «O, yes, yes!»
Как и предвидел, отвечено отказом; не обессудь, Лизанька…
Представил супругу: сидит заплаканная, носик покраснел, локоны развились; когда такова – ни в чем отказать ей не в силах, все готов простить, как некогда, сломив гордыню, простил жестокий куриоз с заезжим из Петербурга арапом.
Об одном только Сергей Иваныч и попросил: «Кто из штаба пожелает, прошу в месте на судне не отказать!» И добавил еще: «Идите, граф!» – так, словно все еще оставался властью высшей. Лишь позже понял Воронцов, что слово «граф» сказано неспроста; титул прозвучал признаньем неизбежного…
Михаил Семенович присел в кресло, налил себе сам, прислугу не беспокоя, рому; сперва, как обычно, на самое донышко, затем, помедлив, добавил еще. Закутался по-домашнему в плед.
Противу кресла, на стене – карта. Добрая печать, британская. Как на ладони и Малороссия, и край Новороссийский. Прежде по делам губернаторским необходима была, после снимать не стал из любопытства. Пока интрига завязывалась, следил нередко: как оно там? Куда катится? С марта наскучило. По стылым февральским степям, лихо волоча батареи, дошел Паскевич до Херсона, рассек фронт, отрезал Тавриду от Одессы; и распутица весенняя уж никого не выручила, разве чуть добавила огоньку в play.[107] И пошло, пошло… куда конь с копытом, туда и рак с клешней; даже и Гика, господарь молдавский, поживиться решил, кинулся с гайдуками своими на Тирасполь. Право же, в обиду сие Сергею Иванычу: единая победа мартовская – и над кем же? Небось по сию пору господарь портков не отстирал после Дубоссар.
Нежданно пугала тишина. В последние месяцы, волей-неволей став хозяином штабной квартиры, успел от беззвучия отвыкнуть. Люди, люди, люди… теперь же – никого; последние вечор ушли с Дженкинсом. С гостями, пусть незваными, попрощался учтиво, как должно, как истый gentileman; лица их словно в единое слились, столь одинаковыми казались при прощании. Одно запомнилось: непривычно льдистый проблеск в синих глазах отца Даниила. Видно, проснулась все же под самый конец умная немецкая кровь…
Ударили часы. Полночь. И опять, наважденьем, примерещился Верховный: сидит, видимо, так же, у стола, в свечном мерцании. Ждет. Считанные часы остались: не позже рассвета войдет Дибич в Одессу, авангард его уж выступил с Нерубайских хуторов… сия последняя весть адъютантом с аванпостов принесена поздним вечером. Да, ждет.
Представив, невольно вздрогнул. Признался себе: сострадаю. И оттого раздражился не на шутку. Да разве же штыками Конституцию утверждают, господа?! парламентарно, никак по-другому…
Однако в России? God only know.[108]
А тишина густела, накатывалась, подминала, и море, гудящее за темным окном, бессильно было прийти на выручку; штормовой ветер бился в стекла и откатывался вспять, оскорбленно воя. Суда небось прыгают на валах мячиками…
Каково ж там, у Дженкинса, ушедшим?..
Не вытерпев тиши, хлопнул в ладоши. Мгновенно вошел Яшка, servant;[109] замер вышколенно. Не уловив приказа определенного, подлил рому в бокал, проскользил по паркету тенью, присел у камина. Под тихое шуршанье сухой щепы несколько унялась непонятная, неотступная весь вечер тоска.
Завтра представляться Дибичу, подумалось некстати, дела статские принимать; больше некому…
Облегченно ощутил легкую дремоту; провалился было, но не спалось, не спалось… С досадою открыл глаза.
Да, некому больше, а хлопот немало; помощь Севастополю из Одессы пойдет, неоткуда иначе, а судов в порту, считай, нет… разве что купеческие реквизировать?..
– Яков!
Нет Яшки, вышел беззвучно. И вновь навалилось…
And, however, is this country really doomed by thee, my Lord?[110]
Одно еще не было безразлично: кто придет брать?
Если Дибича посланцы, ладно; сие неизбежно, так сам себе определил. Но не было доверия к оставшимся. Зачем задержались? Пленив, уж не отпустят; злопамятен Николай Павлович… южанам изловленным Пестелева судьбина райскою долей покажется. Разве что выдадут, кто сообразить сумеет, Верховного – тут уж вместо петли службишку пожалуют, хоть и не ближе Урюпинска, а все ж какую-никакую…
Готов был, впрочем, и к этому. Но – не хотелось.
Часа за три до рассвета с шумом распахнулась дверь; черными пятнами заколыхались на пороге силуэты – не различить, не узнать. Замешкались, будто в последний миг оробев. Но ненадолго; один, то ли главный, то ли просто смелей прочих, вышел из сумрака, шагнул в неверное облако свечного марева.
– Именем Реституционной Комиссии Юга Империи Российской, я, обер-аудитор Боборыко…
Эпилог: 1827 год, май
Ночь подкралась потихоньку – и прыгнула, стремительная, промозглая не по-майски. Вжалась в траву, сгустилась так, что ни зги не увидать; лишь светится костерок, выхватывая из тьмы колесо татарской арбы, да близ огня пофыркиванье: овцы, кони ли – не различить.
Перекрестился, вышел на свет.
– К огню пустишь? – не выговорил, выстонал. Не устояв, качнулся; упал, неловко подвернув ногу, но и не заметил боли; на локтях подтянулся к теплу.
Татарин у огня вскинулся было, но тут же и успокоился, рассмотрев лохмотья мундира; так и остался на корточках, только саблю подтянул поближе.
– Зачем не пускай? Степ болшой, ты болной. Надо пускай…
– А крест-то? – скривился, выворачиваясь к теплу боком.
– Э, кырест… – татарин тоненько хихикает. – Махметка так думай: Мухамет пророк, Иса-Муса тож мало-мало пророк. Они понимай. Голодный, урус? Ашай…
Господи Иисусе! шурпа! жирная, теплая еще, с мягким хрящом на дне пиалы. Выхлебал вмиг, через край, кусков не разгрызая.
– Хорош шурпа Фатма варыл, а, урус?
– Ага! – только и выдохнулось в ответ благодарно.
– Э! Баба Махметкин хорош, малайки хорош, баран-овца хорош; богатый Махметка бай, а?
Теперь, оклемавшись чуток, рассмотрел благодетеля: подборист, плосколиц, бородка реденька, а глаза веселые. Славный татарин, ей-богу!.. а руки жилистые, сильные.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});