Впрочем, умело покончив с Берией… Но об этом опять же лучше из первых уст. Итак, продолжение народного политического детектива, автор тот же.
«…И вот, пришел я, значит, на заседание. Сели все, а Берии нет. Ну вот, думаю, наверное, дознался. Не снести тогда нам всем головы… Но тут он пришел, и портфель у него в руках… А что в портфеле? Я сразу сообразил, но и у меня тоже было кое-что припасено… В кармане… Развалился он и спрашивает: „Ну, какой вопрос сегодня? Чего собрались?“ Я толкаю Маленкова ногой под столом, шепчу: „Открывай заседание, давай мне слово“. Тот побелел, смотрю, рта раскрыть не может. Тут я вскочил и говорю: „На повестке дня вопрос один: об антипартийной раскольнической деятельности агента империализма Берии. Есть предложение вывести его из состава Центрального Комитета Партии и предать военному суду. Кто „за“?“ И первый руку поднимаю. Тут все остальные тоже подняли. Берия весь позеленел — и за свой портфель! А я портфель этот рукою цап! „Ты это брось!“ — говорю. А сам нажимаю на кнопку, и тут вбегают офицеры из Московского военного гарнизона. Я с генералом Москаленко заранее договорился… Я им приказываю: „Взять этого гада, изменника родины, и отвести куда надо!..“ Он стал что-то бормотать, позеленел еще больше, в штаны наложил… Такой герой оказался… Ну, остальное вы знаете: судили его и приговорили к расстрелу…»
Такая вот история, изложенная в духе самых примитивных приключенческих детских повестей, вроде каких-нибудь «Красных дьяволят» Блохина времен Гражданской войны. Но пахнет тут далеко не «дьяволятами», хотя и «красными»… И не только тем, что Берия наложил в штаны…
Итак, воцарился Хрущев — «наш Никита Сергеевич», как стали объявлять со всех экранов, в газетах, на лозунгах-растяжках. (Не путать с растяжками минными — тогда они нам и не снились.) Хрущев был везде — за каждым углом, на высоте любого этажа — как до него Ленин и Сталин, и надоел многим еще больше вышеназванных. Но если отсутствие мин на тогдашних дорогах и улицах городов не вполне его заслуга, то была у Хрущева заслуга истинная.
Да, несмотря на все его политические загибы и «шалости»; на угнетающую ложь о нашем «шикарном» образе жизни; на дурацкие обещания «перегнать Америку» и что «наше поколение будет жить при коммунизме»; несмотря на то, что, как и прежде, только с меньшей жестокостью, преследовались все инакомыслящие и говорящие, инакопишущие и рисующие, инакопоющие и танцующие, — несмотря на все это, нельзя не признать, что именно он, Хрущев, приоткрыл семафор на пути к некоторому смягчению прежней системы, надломил ее массовый карательный характер, видимо, сам испугавшись его, и тем сохранил жизнь многим и многим тысячам безвинных жертв, зачисленных не без его участия в страшную рубрику «враг народа». А в 1956 году, после XX съезда партии, принявшего сенсационное решение осудить многолетний «культ Сталина» и связанные с ним политические репрессии, эти «враги народа» (те, кто выжил) начали возвращаться из лагерей, тюрем и бессрочной ссылки. (Про тех, кто вернуться не смог, придумали жестокую озорную шутку: что на их могилах поставлены надгробья со словами: «Спи спокойно, дорогой товарищ, факты не подтвердились…»)
Но вернемся, наконец, к тем, с кого я собирался начать эту главку.
3
Марта Андреевна, милейший «дуайен» нашей огромной коммунальной квартиры у Сретенских Ворот, увидев его у нас в коридоре, сразу дала ему ласковое прозвище «круглый». И оно, как ни странно, подходило Мирону, хотя круглым он отнюдь не был. Был не толстым, но плотным, живот не выдавался, плечи не закруглялись, подбородок не висел. Впрочем, седоватая голова и соответственно лицо были, пожалуй, кругловатыми, и большие серые глаза тоже. В характере же, в поведении и вовсе ничего круглого — наоборот, все с острыми углами, нервное, напряженное.
Мы познакомились в доме у Жанны, они с ней где-то сталкивались по работе, и, насколько помню, я почти сразу ощутил в нем собственное отражение. Мое «alter ego». (Что означает — «второе я», а не, как я думал когда-то, «старый эгоист».) Не скажу, чтобы это «alter» мне очень понравилось, однако что-то родное и знакомое в нем несомненно было: нарочитая резкость в суждениях, ироничность, приятельские отношения с юмором, искренний интерес к литературе, к книгам. Мирон оказался к тому же полубезумным их собирателем, но у него были для этого кое-какие возможности, а у меня, увы, никаких. Со знанием дела рассуждал он и о кинофильмах — в основном иностранных, об актерах и режиссерах. (Массимо Джеротти! Лукино Висконти! Брижит Бардо! Роже Вадим!..)
Мог ли я не ответить ему на это такими стишками:
Твои МассимыНевыносимы!Навязли в «роте»Твои Джеротти!А твои остальные три культа —Книги, споры, еда —Доведут меня до инсульта.Вот поплачешь тогда!
В общем, я угадывал в нем (или так казалось) то, что было мне, наверное, ближе всего в то время: недовольство (вообще всем), неуверенность (вообще во всем), ощущение своей неустойчивости, неполноценности. И все это под флером некоторой словесной разухабистости, напористого остроумия, сдобренных изрядной долей скепсиса. (Заметили, как автор разболтался? А потому что куда легче давать характеристики другим, нежели себе. И, уж коли так, еще скажу: у него, как, наверное, и у меня, было достаточно сложное, чтобы не сказать трагическое, восприятие жизни. Как у моих дружков не слишком далеких школьных времен — Сашки Гельфанда и Юры Чернобылина. (Один погиб на войне, второй — спился.)
Вполне возможно, добрую половину сказанного я напридумывал — и в себе, и в Мироне, но именно таким я пронес через свою жизнь его (он рано умер) и продолжаю, пока еще, нести себя.
Жил он в одном из узких переулков Воронцова Поля, на взгорке, в доме, который давно замыслил рухнуть, но никак не решался. Семья у него была, по моим понятиям, огромная: он, жена Лида и двое детей — девочка десяти лет и четырехлетний мальчик, у которого было недержание, и он порою мочился в постель, что приводило отца в бешенство: тот считал это чуть ли не личным оскорблением и во всем винил жену. (Боюсь, я бы реагировал так же, но детей у меня не было.)
Вообще, в отношении к жене он являл малоприятную копию меня самого тогдашнего: во всеуслышание делал замечания, легко раздражался, мог оскорбить. Замечу в свое оправдание, что со временем хотя бы научился просить прощения. Мирон, насколько знаю, никогда этого не делал. Однако злым отнюдь не был — детей любил, очень за них переживал, хотя вел себя с ними тоже весьма неровно, обрушивая симпатии или антипатии то целиком на сына, то на дочь. В этом, при всем желании, я не мог себя с ним сравнивать, а еще в отношении к теще, которая была у него всего одна, а у меня их дважды не было: женился на сиротках.
Софью Платоновну он ненавидел. Скорее тайно, чем явно — то есть прилюдных скандалов с ней не затевал, но весьма четко давал понять — в первую очередь жене, как он относится к ее матери. А мать, к слову говоря, была весьма любезная общительная женщина, опытный зубной врач с немалым количеством частных пациентов и, следовательно, почти с таким же числом полезных знакомств, благодаря которым семья дочери почти ни в чем не испытывала нужды: ни в дефицитных продуктах и предметах одежды, ни в труднодоступных подписках на собрания сочинений классиков, или в отдельных книгах. (Сименон! Моруа! Фолкнер!..) Уже на моей памяти Мирон с семейством переехал из трущобы в собственную трехкомнатную квартиру; взамен жалкого «москвича» у него появилась престижная в то время «победа», они обзавелись новой мебелью — и все это, безусловно, не накопления Мирона или его жены с их жалкими зарплатами рядового инженера и преподавателя и не наследство мифического канадского дядюшки, а вполне законные, с точки зрения всех нормальных людей, доходы трудяги-врача Софьи Платоновны.
Так в чем же дело? В чем причина упорной, вязкой… ну, пускай не совсем ненависти, но антипатии, неприязни Мирона к теще, которая, к тому же отдельно от них жила? Сколько я ни пытался «расколоть» его, ничего не получалось: объяснить не желал. А может, не умел. Возможно, им владело некое таинственное биологическое чувство на каком-то высшем генном… молекулярном не знаю, как сказать — уровне, которое не выразить словами и которое звало его… призывало поступать именно так.
Впрочем, можно уклониться в шутку, что мы часто и мудро делаем для душевного облегчения, и снова вспомнить анекдот о старом бедном и некрасивом еврее, который упорно вопрошал Бога, отчего тот совсем не помогает ему, на что Вседержитель откровенно отвечал: а не люблю я тебя!..
Но, все-таки, что-то говорит мне: разгадка тут на более простом уровне — если считать таковым оскорбленное достоинство, попранное самолюбие. Причем самое серьезное, быть может, в том, что никто ведь не принуждал Мирона, в данном случае, подставлять себя на попрание — он делал это сам, по собственной воле, не имея сил и мужества поступить иначе, то есть не принимать того, что его унижало, — материальной помощи. И не от Бога-эстета, с которым не поспоришь, но от собственной тещи, имя и отчество которой ему даже неприятно было произносить полностью и кого он кратко именовал «СП». (Софья Платоновна.)