Ничего не желая обещать, Ноговицын сказал:
— Я спрошу.
А поскольку он ничего не забывал, то на следующий день спросил, и уже двадцать пятого апреля Даня стоял перед Евграфом Карасевым, про которого никто на свете не мог сказать ничего определенного. Да и про контору на улице Защемиловской трудно было сказать что-нибудь наверняка. Когда Карасева прислали туда из ноговицынского финотдела, он долго стоял перед скуксившимся двухэтажным деревянным домом со следами многочисленных покрасок, образовавших наконец единый цвет трудно прожитой и притом бессмысленной жизни, — и буркнул наконец себе под нос:
— Отсюда улетишь, пожалуй.
Неясно было, выражает ли он тем самым скепсис относительно возможного улета или удостоверяет, что из такой обстановки только и улетать.
Карасев был круглый, крепкий, смуглый, цепкий. Он не расставался с обширным портфелем, усатое лицо его было отмечено шрамом — вероятно, еще в гражданскую, — и вообще в нем чувствовался опыт небухгалтерский: тогда много было таких — на бюрократских должностях, в чиновничьих холщовых косоворотках и даже нарукавниках, но с походкой кавалериста, с прищуром стрелка. Они исправно выполняли скучные обязанности, но по глазам их было видно, что недавно они справлялись с обязанностями совсем другими, и теперь, вернувшись в человеческое состояние, не совсем еще в нем освоились. Лучше было не возражать им слишком долго, к формальностям они относились несколько по-кавалерийски, и по глазам их было видно, что они знают кое-что посерьезней учета. Во главе чуть не каждого второго треста стоял такой человек, и Карасев на этом фоне терялся, а ему того и надо было.
Даня долго искал Защемиловскую, долго добирался до нее. Стоял первый по-настоящему жаркий апрельский день, и первая пыль летала по сухой восточной окраине города. Защемиловская казалась сельской; дома на ней были сплошь деревянные, большей частью одноэтажные. Трамвай доходил только до Железнодорожной, и дальше надо было пешком — вдоль путей, пустырей, свалок; по краям города полно было незастроенных, неосвоенных пустошей, вообще много было лишнего — избыточных людей, избыточной земли. Людей можно было выморить, распихать по щелям, а земля, с которой не знали, что делать, постепенно заболачивалась либо зарастала, либо ее заваливали ржавым хламом, сквозь который вовсю уже пробивалась непобедимая растительность. Вдруг, за углом, открылась Защемиловская — тихая, уютная и словно хранимая домом неопределенного цвета, серо-лиловым, перегораживавшим ее поперек; Даня не видел, что за ним, но сразу понял, что за ним города нет, а есть другое.
Дом этот с виду являл типичный деревянный особняк, какими в безобразовские годы сплошь застроились петербургские окраины. Но в том, как стоял он, косо перегораживая улицу, в том, как блекло, без блеска, смотрели его мертвые стекла, в одинокой герани в окошке первого этажа, с ее пыльными листьями и зловеще красным цветком, — было грозное и чужеродное, совсем не отсюда; и ясно было, что если здесь займутся учетом жилых помещений, то ни подвальной крысе, ни чердачному призраку не скрыться от учетчика.
Кабинет Карасева располагался на втором этаже. Карасев долго и непонятно смотрел на Даню. Из-за шрама под правым глазом казалось, что он подмигивает.
— Вам анкету заполнить, — сказал он с некоторым вызовом и протянул Дане два листка из серой картонной папки, лежавшей на столе справа.
Анкета была обыкновенная: фамилия, имя, отчество, социальное происхождение, место рождения, образование (до пятого класса гимназическое, а потом домашнее), трудовой стаж (нет), предыдущее место работы (легко — сплошь прочерки), родственники за границей (и тут прочерки), военная служба (удивительно, насколько пустая жизнь — решительно нечего сообщить).
Карасев изучал все эти прочерки долго, словно не веря в такую удачливость. Если бы Даня вдруг исчез, следов его не нашлось бы ни в одном отечественном архиве, потому что и родился-то он в Цюрихе, в клинике Шатля, которую рекомендовали его матери по причине сравнительно поздних родов; мы об этом молчали, потому что не было случая, а как представился, так сразу сообщили. Мы ничего не утаиваем, гражданин читатель, мы только не все сразу говорим.
— Гм, — сказал наконец Карасев. — Считаете хорошо?
— В гимназии успевал.
— В Питере давно?
— Месяц.
— Так. А вот еще, пожалуйста, заполните, — и он вынул два листка из желтой картонной папки, лежавшей слева.
Тут вопросы были посложней: продолжите цифровой ряд (счетоводу, верно, требовалась математическая смекалка), выберите лишнюю фигуру, добавьте слог, которым заканчивается одно слово и начинается другое (пал — пропуск — пот, ясно, что ка). Затруднился он только с продолжением последовательности 11-7-5-3, тут никакая логика не просматривалась, разве что сначала отняли 4, потом вдвое меньше, потом опять вдвое меньше — стало быть, дальше должны отнять единицу, и он неуверенно вписал 2. Прочее сделал быстро, но дважды проверил перед сдачей. Карасев бегло взглянул на листы и продолжительно — на Даню.
— Ну допустим, — сказал он не без вызова. — Значит, третью заполните. Убедительно вам говорю: отвечайте быстро, думать много тут не надо.
Даня приготовился к худшему — речь могла зайти о политике, а он и газет в последнее время не читал, — но вопросы этой третьей анкеты, извлеченной из верхнего ящика карасевского стола, политики не касались вовсе и были так странны, что он запомнил их надолго. Солодов, достанься ему такая анкета, очень бы ликовал и вписал кое-что интересное в главу «Инициация», но, как все морфологи, ошибся бы, потому что мир не описывается одной только морфологией.
1. Следует ли сначала повернуть направо? (Даня написал: нет).
2. Можете ли вы убрать время? (Да).
3. Пойдете ли вы дальше?
Даня поднял глаза от анкеты.
— Можно только да или нет? — спросил он.
— Если не знаете, ставьте прочерк, — бросил Карасев, не отрываясь от простынеобразной таблицы, в которую что-то заносил коротким фабером.
Даня поставил прочерк: он в самом деле не знал, пойдет ли дальше, случись что. Отвечать было необыкновенно легко, словно он всю жизнь только и делал, что быстро отвечал на непонятные вопросы. Комната расплылась, стены словно отдалились, и дом казался уже не таким безнадежным.
4. Видите ли вы углы? (Да).
5. Удерживают ли вас? (Да).
6. Ожидаете ли вы увидеть родных? (Да).
7. Допускаете ли вы многое другое? (Да).
8. Видите ли вы области? (Нет).
9. Хотите ли вы увидеть области? (Прочерк).
10. Можете ли вы рассудить? (Нет).
11. Будет ли вам жалко? (Да).
12. Расходятся ли восходящие именно в вашем случае? (Да. Этот ответ он дал в связи с тем, что чем дальше жил, чем выше, так сказать, поднимался, тем больше расходилось то, что получилось, с тем, что представлялось; и это был последний вопрос).
На эту анкету Карасев, против ожидания, едва бросил взгляд.
— Ну что же, — сказал он, — думаю, что можно… хотя, конечно… а впрочем, почему же нет. Что вы от меня-то собственно хотите? — спросил он вдруг с легким раздражением.
— Работать хотелось бы, — проговорил изумленный Даня.
— Я не вам, — строго сказал Карасев, хотя в комнате никого больше не было. Все счетоводы, безусловно, немного не в себе — еще бы, столько ответственности. — А вы приходите и работайте, с завтрашнего дня. Оформит вас Клавдия на первом этаже.
7
Управление по учету жилплощади являло собою одну из страннейших и потому естественнейших контор в городе. Пролетариат, наслаждаясь властью над миром, восьмой год проводил его детальную перепись.
Главной бедой предыдущей власти был не угнетательский ее характер, — эка, чего не видали, — а роковой недоучет всех возможностей, неподоткнутость одеял. Надлежало подробнейшим образом учесть вначале весь жилфонд, выселенные, полуразрушенные, опустошенные высылками квартиры, ставшие приютами для воровских хаз чердаки и подвалы, пустующие университетские лаборатории, сторожки, будки для садовничьего инвентаря. Помещения надлежало учитывать потому, что в них, во-первых, мог гнездиться враг, а во-вторых, при необходимости срочного врага таковым мог послужить недоучетчик, недоноситель о пустующей комнате, обнаглевший жилец, занявший лишнее. Когда жилфонд Ленинграда был относительно учтен, настала очередь пустырей, разрушенных зданий, участков необработанной земли — все это называлось теперь Ленкадастром. Когда же и земля в Ленинграде и вокруг него была более-менее переписана, Ленкадастр сделался Ленреестром, и помещался все там же, на Защемиловской, и учитывал вещи вовсе уж непредсказуемые.
Иногда вдруг приходила директива переписать все городские статуи (женские), а иногда — все мосты; иногда — трехэтажные, а потом вдруг розовые здания. Когда директив долго не было, Карасев проявлял инициативу и предлагал переписать и свести в таблицу все голубятни, коих, запомнил Даня, было в городе ровно 43. Все это было зачем-то нужно, ложилось ромбиком в мозаику мира, составляемую неизмеримо высоко — Богом? Госстатом? Простым, прагматическим начальникам надо было знать, сколько в Ленинграде колбасных магазинов или трамваев, но сведения о потерянных собаках, собираемые в реестр по уличным и газетным объявлениям, могли понадобиться только величайшему стратегу, желающему учесть мелочи, или Богу, решившему проинспектировать все сущее. Дане полагалось упорядочивать сведения и сводить их в простыни общих таблиц на желтой бумаге, в трех экземплярах, а приносили их тихие агенты Карасева, сборщики статистики, большей частью калеки. Инвалидам непыльный заработок был в радость, и странное зрелище представляла собой очередь этих увечных — безруких, одноглазых, — приносящих сведения о числе сантехнических люков на Гороховой или арок на Международном. Но Даня давно не спрашивал, кому это нужно, а только благодарил судьбу за убежище, где досталось ему право не продавать душу. А досуга у него хватало.