Остромова понесло, как не нашивало давно. Он знал это прелестное состояние, когда выдумывал толпы мыслителей и гроздья школ под влиянием минуты. Он сыпал именами, не забывая любезно осклабляться, как бы говоря — вы, разумеется, знаете все это лучше меня, но позвольте же и мне продемонстрировать эрудицию! Он уверял Райского в его богоизбранности и своей почтительной покорности; перечислял десятки оттенков в каждом жесте Райского, в каждом наклоне его мерлушковой головы. Монолог длился не менее четверти часа. Райский слушал с непроницаемым лицом, но одно то, что не перебивал, выдавало его с головой. Наконец Остромов сделал выжидательную паузу.
— Все это очень интересно, — как бы в раздумье, опустив глаза и чертя нечто на желтом листе остро заточенным карандашом, выговорил Райский. — Вы явно переплачиваете мне, но кто же поймет все эти ваши масонские хитрости… а?
— Воля ваша, — пожал плечами Остромов. — Если вам угодно мне внушить, что возможен гений, с абсолютной точностью имитирующий приемы великого посвященного, не будучи им в действительности, — материализм заставляет меня поверить и в это.
— А скажите, — все так же медленно проговорил Райский, — если бы я захотел присутствовать на заседаниях вашего кружка — вы ведь не стали бы мне препятствовать в этом?
— Если бы Бонапарт захотел покомандовать ротой, никто из ротных командиров ему бы не помешал, — с кислой гримасой — внутренне ликуя — произнес Остромов.
— Так, так. А теперь скажите мне, товарищ Остромов, — и Райский поглядел на него в упор, — ваша-то какая во всем этом выгода? Чего хотелось бы лично вам, дорогой товарищ посвященный?
— Кроули, Кроули, — пробормотал Остромов. В такие минуты он соображал быстро и линию импровизировал безотказно.
— Не слышу? — переспросил Райский.
— Должен ли я доказать вам, — скорбно сказал Остромов, — что читал и Кроули? «Поведение особи управляется выгодой, и чем выше особь, тем в большей степени». Выгода есть, и она весьма проста. Вы лучше меня знаете, что опыты третьего цикла невозможно закончить в одиночку. Нужны помощники, нужна защита, наконец… Не хотите же вы, чтобы я делал экстериориацию один, без посредника, посреди города, с такой силой заряженного лярвами?
Нет, Райский этого не хотел. Он покачал головой.
— А опыты с этим вашим… как бишь… иммортале вы продолжать намерены?
— Если это не входит в противоречие с вашими собственными разработками, я хотел бы, — осторожно произнес Остромов.
— Отчего же, не входит. Мы сами активно ищем в этом направлении. Товарищ Богданов, в частности…
Остромов завел глаза, словно говоря: кто же не знает! Но нам ли, с нашим уровнем…
— Я, как вы знаете, ищу в иной области, — скромно сказал он.
— Ну, никогда не знаешь, в какой области найдешь, — усмехнулся Райский. — Вы где квартируете, товарищ?
— Вопрос довольно острый, — заметил Остромов еще деликатней. — В настоящее время я живу у дальней родни, где для сборов нет ровно никаких условий…
— Это мы рассмотрим, — кивнул Райский, не переставая чертить. — Надо же, чтоб и собрание было где провести, верно? И вам, представляясь человеком не простым, негоже водить куда попало… в вертеп какой-нибудь. Где бы вы хотели… или у вас уже намечено?
Ого, подумал Остромов. Ловко же они распоряжаются жильем.
— Я не возражал бы против Кронверкского, — сказал он осторожно, — либо же меня устроил бы Большой проспект Петроградской стороны. Есть соображения геомагнетические, вы понимаете их лучше моего, а есть ностальгические. Зная ваши принципы, предположу, что геомагнетические важней (Райский сдержанно улыбнулся). В принципе же… вы позволите?
Райский важно кивнул, уже уверовав в свое сверхвысокое посвящение.
— Вот вы — и все ваши, я не знаю, сколько сейчас в России магистров, — говорите: выгода, выгода… эссенциале прагматик… (Это надо запомнить, подумал он). Я спорить не могу, не с моей ступени спорить… но ведь и ваше знание не абсолютно, что многажды подчеркивал тот же Кроули. Так?
Он прямо уставился на Райского.
— И Маркс, — спокойно сказал Райский.
— Как! — воскликнул Остромов. — Вы хотите сказать, что и Маркс…
Райский значительно кивнул.
— Впрочем, на это многое указывает, — скорбно сказал Остромов. — Однако выгода — понятие широкое, не станем запирать его в рамки материи. Что, если я одинок?
Райский не ожидал такого поворота; из опыта Остромов знал, что переход на личные обстоятельства почти всегда закрепляет инициативу атакующего собеседника, и чем исповедальней заговоришь, тем лучше.
— Что, если мне не с кем говорить? Что, если… впрочем, вы ведь лучше меня понимаете, что продвижение в масонстве невозможно без братьев. Есть вещи, которые не понять без обсуждения. Есть ошибки, видимые только со стороны. Наконец, — он понизил голос, — не хотите же вы, чтобы я — чтобы мы…
Он выждал; Райский выжидал тоже.
— Одним словом, — закончил Остромов, — начиная с пятой ступени, контакт немыслим ни с кем, кроме сестры, а обходиться без контакта, тысяча извинений, я смогу не раньше девятой.
Райский усмехнулся.
— Квартиры-то есть, — сказал он загадочно. — И еще будут. В сентябре, думаю, как раз прибавится, тогда еще поищем… Что же, я со своей стороны не возражаю, в таком духе и выскажусь. Вы мне телефончик оставьте или же сами позвоните в понедельник. Думаю, тогда и поселитесь… как?
— Одно слово, — сказал Остромов и поднял палец. — Вы знаете, но я напомню. Может быть, не все так щепетильны, но я да. Я да. — Он покашлял. — Одним словом, в квартиру казненного я не могу, это запрещено, не принято и прочая. Дух, мстительность, возможные вторжения на тонком плане… зачем мне все это? Я там собираюсь, может быть, экстериоризироваться, а он вдруг караулит: не думаете же вы, что я в этом состоянии смогу…
— Да не бойтесь, — улыбнулся Райский, снова душа-человек. — Какие казненные? Высланные.
— Это пускай, — выказал облегчение Остромов. — В конце концов, по Лемюелю, все мы высланные в этот мир — любопытно бы посмотреть, кто сейчас квартирует там, на наших местах… а?!
И он, внезапно повысив голос, подался в сторону Райского, словно ожидая ответа.
— Кто там сейчас, в том саду, где был я? Кто в моем шестнадцатом эоне? Я давно, давно-о разбудил в себе дородовую память, я вижу и сад, и льва, и левкои, и слышу далекую музыку… Иногда будто и слова слышу — эвента, эвента… Иногда и хочешь спросить — за что выслали? — а потом вдруг уясняется: нет вопроса «за что». Вы понимаете теперь, почему масонство не против революции? Впрочем, — он сделал вид, что зажимает себе рот, — кого я спрашиваю…
— До понедельника, — деловито сказал товарищ Райский.
«И этот мой», деловито подумал Остромов.
2
Этот и точно был его, но не потому, что поддался на безудержную остромовскую лесть, а потому, что в потоке словоблудия уловил слово «иммортале».
Райский бредил бессмертием с тех самых пор, как вообразил себя смертным. Не понял, что смертен, а именно вообразил — он так и полагал с детства, что, если б ему не сказали о смерти, он бы сам никогда не умер. То, что умирают не все люди, было для него азбукой. Человечество давно вымерло бы, будь это так. Лет восьми прочитал он в «Ниве», что каждую минуту в мире рождаются пятьдесят и умирает сорок человек; математически ясно, что десять остаются. С определенного момента они не знают старения, достигают плато и остаются на нем; одного такого человека он видел — это был вечный странник Лазарь Иоселевич, четырежды покидавший Могилев в поисках счастья и в четвертый раз не вернувшийся. Очевидно, он нашел счастье, потому что ничего другого с ним случиться не могло. Он не менялся вовсе, высох и выдубился до древесной текстуры, на буроватом его лице жили одни глаза, и неизменным было его длинное черное пальто, без которого Райский никогда его не видел — вероятно, потому, что летом Иоселевич вообще не выходил на улицу. Он был в Америке и не нашел счастья; был в Палестине и никому не советовал ехать туда; ездил в Сибирь смотреть землю для переселения, но сказал, что лучше уж в Америку; наконец собрался в Китай — и не вернулся. Райский даже не знал, доехал ли он до Китая.
Есть люди, достигшие неизменности и получившие бессмертие, ибо всем остальным оно ни к чему — зачем бесконечный распад и впадение в детство? Что после смерти возможна иная жизнь — он не верил, ибо вменяемый человек, к тому же видевший смерть, в это верить не может. А Райский видел смерть, и для того, чтобы видеть ее совсем близко, пошел в ЧК. Он был в партии с тринадцатого года, со своих двадцати, с тех пор, как работал в Петербурге типографом. В семнадцатом он агитировал в войсках, в восемнадцатом работал в аппарате Урицкого, в девятнадцатом лично допросил не менее тысячи человек, подозревавшихся в терроре, заговорах, явном или скрытом саботаже; приходилось ему и стрелять. Кому же тогда не приходилось? Были командировки в среднюю Россию, Ярославль, Вятку. Были разговоры с монахами. Никто из монахов ничего дельного не сказал — ни на допросе, ни за чаем, ни за чаем на допросе. Тех, кто врал о бессмертии на небесах, следовало убирать беспощадно. Это была даже не месть, но социальная гигиена. Бессмертие было здесь, и достижение его иногда казалось Райскому вопросом двух-трех душевных усилий; иногда, когда здравомыслие изменяло ему и накатывал особенно тяжелый сон — без расстрелов, это бы ладно, а вот что-нибудь про собственную вечную вверженность в безвыходный каменный мешок, и до конца времен, — он понимал, что боится не столько небытия, сколько бытия. Вдруг да что-нибудь есть, этого мы знать не можем, а там могут посмотреть по-разному. Райскому ни в коем случае нельзя было попадать туда.