— Он счел их полезными, — сказал Бад. У него было напряженное лицо. — Но сказал, что они не повлияют на вердикт.
— Мне все равно. Зато теперь люди знают, что из себя представляют папины обвинители.
— Это точно, — ответил он. Он захотел рассказать ей о протестах Лайама О'Хары в зале суда, но вдруг понял, что не может говорить.
Амелия осмотрелась по сторонам.
— Моя фантазия оказалась слишком бедной.
— Что?
— Я часто и по-разному представляла себе эту сцену. Но и подумать не могла, что мы будем смотреть друг на друга через письменный стол в кабинете. — Она внимательно изучала «Вола в стойле». — Бад, спасибо, что ты уговорил мистера Коппарда.
— Ты для этого вернулась в Лос-Анджелес? Чтобы сказать мне спасибо? — Бад честно, хотя и неуклюже выразил свои чувства. Ему хотелось получить от нее больше, чем просто благодарность.
— Я надеялась, что ты приедешь ко мне, — довольно холодно сказала она.
— Тогда почему же ты меня не пригласила? Ты прекрасно знала, что у меня на душе. Насколько мне известно, ты ненавидишь Лос-Анджелес и я тебе безразличен.
— Бад... — Она запнулась. — Я писала тебе.
— Ни разу!
— Каждый вечер.
— Ты писала не мне, а мадемуазель Кеслер.
— Я обещала маме...
— Ты дала обещание мне!
— Мое поведение было непростительным, — продолжала она, опершись руками о стол. — Бад, как только я села в поезд, мне захотелось написать тебе и рассказать, что произошло. Мне очень хотелось объясниться, но я дала маме слово. Напиши я тогда тебе, мама уволила бы мадемуазель Кеслер. В пульмане у нас было отдельное купе. Я писала на оконном стекле, писала твое имя. Я писала о том, что меня переполняет чувство вины. На стекле я написала свои объяснения. Мой палец писал одно предложение, а следующее — уже на другой станции. — Она бросила на него быстрый взгляд, стараясь узнать, понял ли он, что она шутит. — А когда мы пересекли Великую Пустыню — мне трудно описать это, — мои мысли вдруг окаменели, превратились в лед и перестали приходить в голову. Я не чувствовала себя ни растерянной, ни несчастной. Все куда-то ушло. Все, что произошло в Лос-Анджелесе, все то зло, которое я принесла тебе, даже самые обыденные мысли. Я больше не писала на оконном стекле. Я ела то, что мне давала мадемуазель Кеслер, смотрела на пейзажи, которые она мне указывала из окна, я раздевалась, когда она говорила, что постель готова. А на «Нормандии»... Я заболела. Ведь я писала тебе об этом? Вот только когда? — Она тряхнула головой, и блестящие волосы взметнулись.
— Да, — сказал он, — мне известно, что ты заболела в море.
Ему сильно захотелось дотронуться до ее волос.
— Наша каюта располагалась прямо над гребным колесом, и все в ней сотрясалось. Но я ничего не замечала. — Она заговорила запинаясь и покраснела. — Перед отъездом я узнала правду об отце и... той женщине. Папино отношение к людям не всегда было на высоте, но я не обращала на это внимания. Со мной он был очень добр. Я верила ему всем сердцем. После его смерти... Ты знаешь, Бад, как я преклонялась перед ним. А потом узнала, что он скрывал от меня свою вторую жизнь, лгал мне. Я не могла этого вынести. — Она пожала плечами, словно извиняясь. — Я сентиментальна? Знаю, но просто хочу, чтобы ты понял, почему я заболела. Не совладала с собой. Это получилось само собой, очень легко... — Она сделала паузу. Ресницы ее опустились. — Однажды на море было очень неспокойно. Волны захлестывали иллюминаторы. Кажется, к нам приходил доктор. Мадемуазель Кеслер плакала. Она назвала тебя по имени. Решила, что я умираю. А потом я подумала: «Я больше не увижу Бада, никогда в жизни». Почему-то это было невыносимо. — И снова она как-то болезненно улыбнулась. — Я заставила себя проснуться. Все болело. Казалось, моя голова зажата в тиски. Все кости ныли. От качки мне было дурно, Но я больше не впадала в беспамятство. Потом мадемуазель Кеслер много говорила о чудодейственной молитве. Но молитва здесь ни при чем. Просто я снова захотела тебя увидеть.
Стыд, нежность, любовь, облегчение вихрем охватили Бада. Ему захотелось сжать ее в объятиях и целовать, целовать. Она станет его женой, и позже, в постели, когда все остальное потеряет свое значение, он все расскажет ей. Обнимая ее, поведает ей историю, когда-то слышанную им от Марии. «Нет, не буду, — тут же подумал он. — Это все стариковские басни».
Он сказал тихо:
— Я бы не смог жить без тебя.
— Значит, ты чувствуешь то же, что и раньше?
— Нет.
— Нет?
— Еще сильнее.
Она улыбнулась.
— Тогда почему же ты не приехал? Каждый день я ждала, что ты постучишься в дверь дяди Рауля и перекинешь меня через плечо. Я надеялась, что ты похитишь меня. То, что ты все не приезжал и не приезжал в Париж, было ужасно, Бад. Это не похоже на тебя.
— Но я сделал так, что ты сама приехала, разве нет?
— Да, письма, — протянула она. — Когда они появились в «Фигаро», я сразу поняла — я очень надеялась на это, — что ты выполнил свое обещание. Это было по-рыцарски галантно.
— Вот именно.
— Я сказала дяде Раулю, что должна вернуться в Лос-Анджелес, а он прокашлялся и ответил, — она пыталась подражать хриплому голосу своего дядюшки: — «Ты собралась к своей матери? Я возражаю». — «Нет, дядюшка, я собралась к мистеру Ван Влиту». Тогда он заявил: «Пусть молодой человек сам явится. Девушки, которые торопятся высунуть свой нос, как правило, остаются без него». Но тут вмешалась тетушка Тереза: «Рауль, некоторым людям плевать на свою анатомию. Племянница, я оплачу твой проезд». И вот я здесь, стою от тебя через стол и отдаю себя в твои руки.
— Позволь заметить, что ты водрузила свою хорошенькую анатомию на стул, предназначенный для покупателей.
Она рассмеялась.
И тут он понял, что больше ждать не может. Он неожиданно сказал:
— Что ты будешь чувствовать ко мне, если узнаешь, что я шкурник?
— Шку... Что?
— Шкурник. То есть что в моих жилах течет индейская кровь.
Ее ноздри надменно затрепетали.
— Ты, кажется, спутал меня с той несчастной глупышкой, которая не перенесла аборта.
— Это имеет для тебя какое-то значение?
— Ты что, хочешь сказать, что в один прекрасный день твои родители нашли у себя на крыльце светловолосого индейского подкидыша? У которого был папин нос, а брови как у доньи Эсперанцы?
— Мама не знает. Она никогда не должна об этом узнать. Ее отец был наполовину индеец. Дон Винсенте, в честь которого назвали Три-Вэ!
— Это тот, у которого был аметистовый перстень?
— Да. Его мать не могла иметь детей, поэтому она воспользовалась услугами своей служанки-индианки.