Но тут раздался крик Маруси Брачковской:
— Валя! Валя! Она… У нее… Господи!..
У старой воровки шла горлом кровь (оказывается, у нее был туберкулез).
Я бросилась к ней, и мы с Шурой уложили ее на снятые капустные листы, рогожу, старые мешки, которые сняли с бурта.
Я нашла чистого снежка (снега было едва на сантиметр!), и мы дали ей проглотить.
— Товарищи, давайте быстрее подбросим этим двум лодырям капусты, пусть скорее погрузят на машину и отвезут Фросю на участок в медпункт. Шура, отвезешь ее в кабине.
— Нет места… — начал было шофер.
— Пусть твой напарник пересядет в кузов. Быстрее! Если она умрет, напишу на вас рапорт. Живо угодите на фронт.
Они больше не спорили. Послушно погрузили капусту и отвезли обеих женщин на участок.
Все три дня мы работали на этих капустных буртах. Приезжали уже другие шоферы и охотно помогали грузить. Фросю отвезли в больницу, где она умерла в первую же ночь. Нас в бригаде осталось со мной ровно тридцать.
Я пошла в контору к нарядчице Наде и спросила у нее, нет ли напечатанных норм? Может, на машинке?
— Книги есть, — Надя протянула мне довольно толстую книгу нормативов.
Когда я нашла в оглавлении «Капустные бурты» в стала просматривать, то была крайне поражена: там было полно работ, о которых мы даже не догадывались. Например: подметать землю веником и… отбрасывать снег. О, да здравствует снег! Кто его учтет при проверке?
Я всех, в том числе и себя, поставила на непременное отгребание снега. Пуды снега, тонны, целые горы снега пришлось нам отбросить с капустного бурта.
«Интересно, сколько за это полагается каждому из нас хлеба?» — подумала я, отправляясь к нарядчице.
Когда Надя прочла мой отчет, она вся покрылась пятнами.
— Ну, Мухина… За такой отчет тебе не то что карцер, тебе срок дадут. Снега было на сантиметр. Иду к Решетняку — на подпись понесу, — и она торжествующе удалилась.
«Неужели я слишком много снега написала?» — размышляла я.
Маруся Шатревич тревожно поглядывала на меня поверх своих папок.
Из кабинета начальника вернулась обескураженная Надя и, не глядя на меня, сказала с удивлением: «Подписал!»
— Сколько же хлеба получит моя бригада?
— А то ты не знаешь?
— Конечно нет, откуда?
— По… кило двести, — буркнула она, отворачиваясь.
— Я решила, что она насмехается, и ушла…
Шатревич потом сказала, что и она услышала это, но решила, что ей просто послышалось.
Настал четвертый день моего бригадирства. Первый, когда бригада получит выведенное мной количество хлеба.
В обеденный перерыв я взяла двухручную корзину, попросила у Маруси Брачковской чистую простынку, и мы с ней отправились в каптерку за хлебом для бригады.
Тот, кто будет читать эти строки, особенно молодежь, не поймет, что значила пайка хлеба в годы войны. Пайка хлеба, да еще в лагере. Только в осажденном Ленинграде было неизмеримо хуже с хлебом. Кормили нас плохо и мало, работали мы много и тяжело, недосыпали, переутомлялись.
Основой жизни была пайка хлеба. Большинство из нас съедали ее зараз в обед, когда получали…
Мне хотелось написать поэму о пайке хлеба, но я отгоняла от себя эту мысль. Вместо того я, атеистка, написала на своей фанерке утреннюю молитву. Она начиналась так: «Благослови меня, господи, на день наступающий. Пошли мне терпения и мужества. Умения стоять за человека, если он сам не в состоянии постоять за себя, и умения прощать людей, их недостатки, ведь и я не без них. Но одному человеку я никогда не прощу, ибо вся кровь, все страдания людские — это его вина. Сделай, господи, чтоб его публично осудили, чтоб народ понял это. Я хочу, чтоб его повесили всенародно на Красной площади. Будь он проклят…»
Так, едва Сталин врывался в мои мысли, молитва превращалась в проклятие. Терпения и кротости мне явно не хватало…
Заведующая каптеркой с удивлением взглянула на меня и, пробормотав что-то вроде «Ну, Мухина, ты даешь», стала выкладывать нам пайки на бригаду, все до одной по кило двести граммов.
Я тщательно укрыла хлеб чистой простынкой, и мы понесли корзину в барак. Еле донесли. Там ждали члены обреченной бригады, поникшие и какие-то смирившиеся.
— Валя, раздавай скорее наши полпайки, да обедать пойдем, — вздохнул кто-то из женщин, — животы подвело от голода.
— Сейчас, потерпите минуты три…
Я подождала, пока окончит раздавать хлеб Ираида Иосифовна в основном по четыреста — четыреста пятьдесят граммов, две пятисотки… Бригаде попалась тяжелая работа — огромные нормы. Но они все с интересом ждали, как обреченная бригада будет получать свои трехсотки.
Громко и четко я выкликала:
— Брачковская — кило двести.
— Зина Фрадкина — кило двести.
— Шура Федорова — кило двести.
— Томашевская — кило двести.
И так все тридцать человек. Ибо я тоже убирала горы снега — мне тоже было кило двести.
В бараке воцарилось зловещее молчание.
— Интересно, это каким образом? — вскричала Ираида Иосифовна. — Как это ты ухитрилась? — обратилась она ко мне.
— А наш бригадир не обязан вам отчитываться, — громко сказала Шура. — Начальник подписал — у него и спрашивайте.
— И спросим.
— Спросим, что за безобразие.
— Мы по-честному выводим, а она…
Скандал разразился вечером на разнарядке. Бригадиры высказывали свое возмущение поодиночке и разом, кричали возмущенно, совершенно справедливо. Ведь если говорить честно, мой отчет был сплошной липой.
Решетняк всех выслушал, потом стукнул кулаком по столу и цыкнул, чтоб они умолкли.
— Теперь послушайте, что я скажу, — начал Решетняк. — Учитесь у Мухиной выводить хлеб. Вы думаете, мне приятно видеть, как ежедневно по утрам отправляют в могилы трупы доходяг, умерших от недоедания…
Я с таким удовольствием смотрела, с каким аппетитом, с какой радостью едят свои пайки женщины из моей бригады, так за них радовалась, что даже на какой-то час забыла про собственный голод. Вспомнила, конечно, и побежала в кухню за обедом. Столовой на Волковском не было.
В тот же день случилось подлинное чудо — с Шурой Федоровой по кличке «Я сама».
Она принципиально мало и плохо работала. Когда бригадир или начальник пытались ее урезонить, она говорила с гордостью:
— Вы что, не знаете, кто я? Я потомственный вор в законе. Понятно? Мне не пристало вообще работать. Не понятно? Какие же бестолковые! У меня и родители воры, и деды, и прадеды. Мой прапрадед еще при Петре Великом был вором, пока Петр не увлек его строительством кораблей. Но когда Петр умер, он опять стал воровать. И даже залез во дворец к дуре императрице. Так мне рассказывал отец. Он был непревзойденный ворюга, и самого широкого профиля: и по кассам, и по квартирам, и так далее. А я ему с пяти лет помогала, так как могла пролезть в самую маленькую форточку… А когда мне хотели помочь, я говорила: «Я сама». Отсюда и кличка. Папаню кто-то прирезал. Не уголовка, нет, в уголовке такими делами не занимаются, а завистники из нашего брата. Мамаша начала с горя пить и скончалась от белой горячки — жаль ее…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});