Мне было шесть лет, когда я впервые услышал этот рассказ от Ульяны. За смысл ручаюсь, слова же... Наверное, они были весомее и проще. Это я понимаю сегодня, спустя много лет. Очевидец рассказывает иногда подробно, иногда - сжато, зачастую - красочно и всегда - если событие трагично только суть. Позже я понял, что цветистые подробности свидетель, как правило, опускает - зачем возвращаться, пусть даже только словом - в кровь, смерть, предательство? Помню, спросил: "Откуда ты все это знаешь?" Она улыбнулась загадочно...
Минули годы, жизнь закрутила-завертела: десятый класс, экзамены, нужно решать - что дальше. Впрочем, этот вопрос давно уже решен, пусть и не мною...
Мой отец, Дерябин Алексей Иванович, в органы госбезопасности пришел на заре советской власти, в огненном девятьсот девятнадцатом, когда крах Советов (что бы там ни писали учебники) стоял даже не в повестке дня, а у порога. Шесть фронтов, из них два - внешних, разутая, раздетая, ничему не обученная армия, под командой вчерашних митинговых горлодеров или подпольщиков, больше похожих на капризных и требовательных детей, нежели на командиров. Внутренняя свара в партии большевиков, соперничество талантливого негодяя Троцкого с тупым и бездарным интриганом Ворошиловым, провал на Волге, ошеломляющий разгром красных под Нарвой и Псковом - ничто не располагало и не предполагало продления полномочий Владимира Ильича. Да и потом, как бы по окончании схватки, - Кронштадтский мятеж и шесть тысяч матросов под лед, из пулеметов; Тамбовское восстание, сто пятьдесят тысяч; там голод, холод; я спрашивал себя: что позволило советской власти не выпустить из рук единственный, крохотный шанс? И отвечал: ЧК! У нее было много названий потом, но суть всегда оставалась прежней, задуманной основателями: Феликсом, Менжинским и прочими - мелкими и средними. Когда требуется на пустом месте, из ничего, создать общество новых людей, а точнее - устойчивый миф, - тогда есть только один путь: призвать мясников, и они проредят стадо.
Но это - позднейшие размышления. Путь к ним был долгим и тернистым.
Отец подобрал Ульяну на Украине, в восемнадцатом, когда еще простым комэском1 отступал под натиском немцев. В какой-то усадьбе, разграбленной и полусожженной, увидел он женщину, висящую в петле, на крюке от люстры. Срубил веревку шашкой, женщина грохнулась на пол невнятным кулем. Сколь ни странно, она еще дышала. Скорее всего - самоубийца не заметила, что веревка, прежде чем захлестнуть горло, прошла под мышкой и тем спасла, разве что немного придушила. Прибежала мать, она служила санитаркой, женой еще не была, и сразу приревновала незнакомку. Но отец был упрям: переодел Ульяну в красноармейскую форму, зачислил в эскадрон, так она и пропутешествовала с будущими моими родителями вплоть до завершения Гражданской. И уже не ушла. Мать рассказывала: "Приехали в Ленинград, получили комнату, потом и вторую, маленькую. Ульяна говорит: "У вас будут дети. А я стану их нянчить. Это моя профессия". Я спрашиваю: ты откуда знаешь такое слово? Отвечает: "Я у бар служила. От них и научилась". В общем, все мое младенчество, да и малолетство тоже, связано с Улей. А ревновать мама перестала - поводов не было. Жила нянька в маленькой комнате, убирала, варила обед и бегала по лавкам и магазинам. Делала она это трудолюбиво и исправно, была молчалива и неназойлива, этот первый, услышанный от нее рассказ, поразил меня до глубины души. "Уля, ведь это глупости, тебе попадет!" - я волновался, она осталась невозмутимой. "Ты ведь не выдашь меня?" Я поперхнулся: "Выдать? Ты... Ты о чем?" Рассмеялась: "Ну... Не расскажешь Нине Степановне или, и того хуже: Алексею Ивановичу? Мы потом еще поговорим, и поверь, тебе на пользу пойдет..." В чем она видела пользу? Я тогда не понимал.
Свечи, их множество, колеблется горячий воздух, и мраморные колонны словно расплываются и тают, легкий дымок устремляется в купол, Спаситель взирает с высоты на молящихся, и простертые Его руки взывают: придите...
Храм (он рядом с Фонтанкой) полон, переполнен даже, время тревожное, голодное, повсюду рыщут патрули и чекисты; здесь, под сводами петровского строения в честь великой баталии, одно из немногих, еще сохранившихся мест, где каждый вошедший обретает спокойствие и даже уверенность. И можно совершить Таинство: "Елицы, во Христа креститеся, во Христа облекостеся..." И маленькое трепещущее тельце трижды погружается в купель: во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа...
"Кто этот ребенок?" Она долго молчит, не отводя больших черных глаз, небрежно откидывает со лба седую прядь. "А ты не догадался?" Отчего же... Ужасное предположение возникло с первых ее слов, но я не рвусь в бой. Авось и пронесет? Но - нет. "Мог бы сразу понять, - произносит Ульяна. - С какой бы стати я стала тебе рассказывать..." - "Значит, я... - дыхания не хватает, это ведь не просто каинова печать, это смертный приговор, и не мне одному. - Крещен... - повторяю одними губами (хотя - что это? Говорю, произношу!). - Да как же ты посмела, Уля!" Она смотрит бездонно, загадочно, смотрит так, будто она одна знает ответ на все вопросы мира и нет у нее ни малейших в том сомнений. "Господь, - начинает тихо, странно, губы едва шевелятся, - Господь мудрее нас, ты ведь, Сергей Алексеевич, из безбожной семьи, и как я могла не позаботиться о тебе? Никак..." Убеждение и вера в каждом слове. Она или святая (не бывает), или сумасшедшая. И, словно угадывая мое невысказанное, говорит: "Ты, мальчик, и родителей у Бога отмолишь, и себя, и многих... И простит Господь, ибо милосерд... Принявший Бога через крещение святое вовек не умрет!"
Она верит в то, о чем говорит. А для меня это... Бездна. Пусть я уже многое понял и продолжаю постигать свое безвременье, но все равно, не готов. Впрочем...
Тогда мне было двенадцать лет.
У нас коммунальная квартира в ЖАКТовском доме (реминисценция первых лет советской власти: Жилищно-акционерное кооперативное товарищество, светлая идея вождя о кооперации, из которой вырастет все и, главным образом, счастье всех трудящихся); окна наших комнат выходят на улицу Желябова, хорошо что не во двор, унылый и грязный, как все дворы Ленинграда. У меня состоялся интересный разговор (мать послала Улю в Дом торговли, что напротив, за чулками, добрая нянюшка взяла меня с собой). "А ты знаешь, как назывался этот магазин раньше?" Я удивлен: "Раньше его и не было вовсе! Его советская власть построила!" Я потрясен и обижен, мне только что исполнилось шесть лет. "Вот и ошибаешься, маленький мой. Он построен до революции, здесь военные покупали одежду, оружие, сапоги". Я потрясен еще больше: "Белые?!" - "Можно и так сказать. Большинство этих людей потом стали белыми". - "А... папа?" Она смущена, я это вижу. "А что папа?" - улыбается, но как-то невсамделишно, странно. "Папа бил белых!" произношу безапелляционно, с детским максимализмом и непреклонностью. Мрачнеет: "Бил... И что же, Сереженька?" У нее севший голос, слезы на глазах. Через много лет я вспомнил этот ничего не значащий разговор и понял: мука. Страшная мука была в ее голосе, глазах. Но тогда... "А то, что я скажу папе!" Господи, я всего лишь ребенок и не сам придумал это. Когда я гуляю в нашем дворе, соседская няня (она возит коляску с маленьким) внушает мне: "Слушай, что твоя Улька бормочет. И эслив что не так - сразу говори отцу! Он у тебя знатный человек, все исделает, как надоть". Но я не сказал и вроде бы все постепенно забылось. А может, Ульяна приучила меня к своим странным речам?
Кажется, я был уже много старше, когда однажды, возвратясь из школы (она располагалась совсем неподалеку, через двор), спросил у матери: "А что было в нашей квартире раньше?" Она улыбнулась (она всегда улыбалась, когда смотрела на меня или разговаривала со мной): "Раньше здесь жил профессор". - "Какой?" Иногда я становлюсь упрямым и стараюсь выяснить все, до конца. Мама знает это и всегда идет мне навстречу. "Понимаешь, этот человек служил на набережной, в университете, еще при царе". - "И что? Что?" Я чувствую тайну, как отказаться от нее? "А после революции он собрал бывших: офицеров, студентов, разных, понимаешь? И они решили сбросить советскую власть. Среди них был известный поэт..." - "А... потом?" Извечный детский вопрос, но я уже угадываю страшную правду. "Их всех арестовала ЧК..." - "Папа?" - перебиваю радостно. Ну, как же, папа - защитник революции, народа, конечно же, он был везде, где шла беспощадная борьба. "Папа тогда... работал не здесь, - голос садится, хрипнет, но мама справляется. - А потом... Ты ведь знаешь, как поступают с врагами?" - "Их убивают!" Это я знаю хорошо, об этом говорят учителя в школе, на уроках. "Их... расстреливают... - эхом отзывается мама. - Ну... Вот и все?"
Нет, не все. Я силюсь соединить, казалось бы, несоединимое. Как же так? Эта квартира принадлежала другим людям. Теперь в ней живем мы с Ульяной, еще здесь живет Циля Моисеевна - она продавщица в кондитерском магазине и часто приносит мне пирожные; и Усманбабаевы здесь живут, "родственники басмачей" - называет их папа. Огромная семья в одной комнате: сам отец семейства Кувондык, его апа Лейла, их семеро детей, мальчик один (он не ходит в школу и по-русски не говорит), остальные - девочки, у них трудные имена, никогда не мог запомнить. Как же так? Ведь у тех, ну, кого... убили, - у них были дети, родственники?