– Как же это случилось? – спросила фаворитка.
– Он вычислил по методу Галлея и Чирчино, знаменитых астрономов Моноэмуги, что комета, наделавшая столько шуму к концу царствования Каноглу, снова должна была появиться третьего дня. И опасаясь, что она ускорит бег и он не будет иметь счастья первым ее заметить, он решил провести ночь на башне, и еще вчера, в девять часов утра, он сидел там, припав глазом к телескопу. Его сын, беспокоясь, как бы отцу не повредило столь длительное наблюдение, подошел к нему в восемь часов, потянул его за рукав и несколько раз позвал его:
«Отец, отец!» Ответа не было. «Отец, отец!» – повторял молодой Кодендо.
«Она придет! – отвечал Кодендо. – Она придет! Черт возьми, я ее увижу!»
«Что вы говорите, отец? Ведь сейчас ужасающий туман».
«Я хочу ее увидать и я увижу ее, говорю тебе».
Молодой человек, убедившись, что его отец заговаривается, принялся звать на помощь. Сбежались домашние. Послали за Фарфади. Я как раз был у него, так как он мой врач, когда прибежал слуга Кодендо.
«Скорее, скорее, сударь! Спешите! Старый Кодендо, мой хозяин…»
«Ну, в чем же дело, Шампань? Что случилось с твоим хозяином?»
«Сударь, он помешался».
«Твой хозяин помешался?»
«Ну да, сударь, он кричит, что хочет увидеть зверей, что увидит зверей, что они придут. Господин аптекарь уже там. Вас ждут. Идите скорей!»
«Мания! – говорил Фарфади, надевая свою мантию и разыскивая четырехугольную шапочку. – Мания! Ужасный приступ мании! Шампань, – спросил он слугу, – твой хозяин не видит бабочек? Не отрывает клочков шерсти от своего одеяла?»
«О нет, сударь, – отвечал Шампань. – Бедняга в своей обсерватории, на самом верху. Его жена, дочери и сын вчетвером пытаются его удержать. Идите поскорей, вы разыщете завтра вашу четырехугольную шапочку».
Болезнь Кодендо заинтересовала меня. Мы сели с Фарфади в карету и поехали к обсерватории. Находясь внизу лестницы, мы услыхали, как Кодендо кричал, словно безумный: «Я хочу видеть комету! Я увижу ее! Убирайтесь вы, бездельники!»
По-видимому, родные Кодендо, которым не удалось убедить старика спуститься в его покои, велели поднять кровать на башню, так как мы застали ученого в постели. Позвали местного аптекаря и приходского брамина, который трубил ему в уши, когда мы пришли:
«Брат мой, дорогой брат, дело идет о вашем спасении. Вы не можете со спокойной совестью поджидать в этот час комету, вы навлекаете на себя вечную погибель».
«Это мое дело», – отвечал Кодендо.
«Что ответите вы Браме, перед которым должны предстать?» – продолжал брамин.
«Господин кюре, – отвечал Кодендо, не отрываясь от телескопа, – я отвечу ему, что ваше ремесло – увещевать меня за деньги, а ремесло господина аптекаря расхваливать теплую водицу, что господин врач исполняет свои обязанности, щупая мне пульс и ничего не понимая, а моя обязанность – поджидать комету».
Сколько к нему ни приставали, больше ничего от него не добились. Он продолжал свои наблюдения с героическим мужеством и умер на крыше, прикрывая левой рукой левый глаз, с правой рукой на трубе телескопа, и прижавшись правым глазом к окуляру, между сыном, кричавшим ему, что он допустил ошибку в вычислении, аптекарем, предлагавшим какое-то средство, доктором, заявлявшим, покачивая головой, что уже ничего нельзя поделать, и кюре, говорившим ему: «Брат мой, покайтесь и положитесь на волю Брамы»…
– Вот что называется, – сказал Мангогул, – умереть на ложе чести.
– Оставим, – прибавила фаворитка, – бедного Кодендо покоиться в мире и перейдем к другим, более приятным предметам.
И, обращаясь к Селиму, она сказала:
– Сударь, вы много прожили, вы галантны, умны, обладаете талантами и счастливой внешностью, и это – при дворе, где царят удовольствия; неудивительно, что сокровища всегда вас боготворили. Я подозреваю даже, что они не признались во всем, что им известно на ваш счет. Я не прошу, чтобы вы рассказали нам остальное, у вас могут быть веские основания мне отказать. Но после всех похождений, которые приписывают вам эти господа, вы должны знать женщин, с этим вы, конечно, согласитесь.
– Этот комплимент, сударыня, – отвечал Селим, – польстил бы моему самолюбию, будь мне двадцать лет. Но у меня есть жизненный опыт, и одно из основных моих убеждений состоит в том, что чем больше мы занимаемся этим делом, тем хуже в нем разбираемся. Вы думаете, я знаю женщин? Самое большее, что можно сказать, это что я их много изучал.
– Ну, так что же вы о них думаете? – спросила фаворитка.
– Сударыня, – отвечал Селим, – что бы ни разгласили о них сокровища, я считаю их всех достойными уважения.
– Честное слово, мой милый, – сказал султан, – вам следовало бы быть сокровищем, тогда вам не понадобился бы намордник.
– Селим, – прибавила султанша, – оставьте сатирический тон и говорите правду.
– Сударыня, – отвечал придворный, – я мог бы коснуться в своем рассказе некоторых неприятных черт, но не принуждайте меня оскорблять пол, который всегда был ко мне довольно благосклонен и который я глубоко чту.
– Ах! Вечно это поклонение! Нет ничего язвительнее слащавых людей, которые этим занимаются, – прервала его Мирзоза. Думая, что Селим отказывается говорить из уважения к ней, она прибавила:
– Пусть мое присутствие не стесняет вас. Мы хотим позабавиться, и я обещаю вам отнести к себе все, что вы скажете лестного о моем поле, и предоставить остальное другим женщинам. Итак, вы много занимались изучением женщин? Ну, так изложите нам ход ваших занятий; они были как нельзя более удачны, если судить по известным нам успехам, и остается предположить, что неизвестные нам достижения лишь укрепят нас в этом мнении.
Старый придворный уступил настояниям султанши и начал свой рассказ в таких выражениях:
– Сокровища много говорили обо мне, не отрицаю этого, – но они сказали далеко не все. Те из них, которые могли бы дополнить мою историю, уже умерли или далеко, а те, которые обо мне рассказывали, лишь слегка коснулись предмета. До сих пор я хранил нерушимое молчание, как обещал им, хотя я умею говорить лучше их; но раз они нарушили молчание, мне кажется, тем самым они и с меня сняли запрет.
Будучи от природы огненного темперамента, я не успел узнать, что такое красивая женщина, как уже полюбил ее. У меня были гувернантки, которых я терпеть не мог, зато мне полюбились горничные моей матери. Они были, большей частью, молоды и красивы, они разговаривали между собой, раздевались и одевались передо мной без всяких предосторожностей, вызывали даже меня на вольности с ними; склонный интересоваться вопросами любви, я принимал все это к сведению. В возрасте пяти-шести лет я перешел в руки мужчин, уже обладая известными познаниями, которые значительно расширились, когда меня познакомили с древними авторами и мои учителя растолковали мне некоторые места, смысл которых они, быть может, и сами не постигали. Пажи моего отца рассказали мне о кое-каких шалостях, а чтение «Алоизии»[63], которую они мне дали, внушило мне величайшее желание усовершенствовать свои познания. Мне было тогда четырнадцать лет.
Я стал осматриваться, разыскивая среди женщин, посещавших наш дом, ту, к которой я мог бы обратиться; однако все они показались мне в равной мере пригодными к тому, чтобы избавить меня от тяготившей меня невинности. Завязавшиеся отношения, а главное смелость, которую я испытывал в присутствии особы моего возраста и какой у меня не хватало перед другими, – побудили меня остановить выбор на одной из кузин. Эмилия, – так ее звали, – была юна, как и я. Я находил ее хорошенькой и нравился ей. Она была податлива, а я предприимчив. Мне хотелось поскорее научиться, ей же было не менее любопытно узнать. Нередко мы задавали друг другу вопросы весьма простодушные и рискованные. Однажды ей удалось обмануть бдительность своих гувернанток, и мы обучились. О, сколь великий учитель природа! Она быстро привела нас к наслаждению, и мы отдались ее внушениям, не предвидя возможных последствий. Однако таким путем нельзя было их избежать. Эмилия почувствовала недомогание, которое она не стала скрывать, ибо не подозревала его причины. Мать принялась ее расспрашивать, вырвала у нее признание в нашей связи и сообщила об этом моему отцу. Он сделал мне выговор, впрочем довольно одобрительным тоном, и тотчас же было решено, что я отправляюсь в путешествие. Я уехал с гувернером, которому было поручено внимательно наблюдать за моим поведением и не стеснять меня ни в чем. Пять месяцев спустя я узнал из газеты, что Эмилия умерла от оспы, а из письма отца – что страсть, которую она питала ко мне, стоила ей жизни. Первый плод моей любви в настоящее время доблестно служит в армии султана; я всегда поддерживал его, снабжая средствами, и он до сих пор считает меня лишь своим покровителем.
Мы находились в Тунисе, когда я получил известие о его рождении и о смерти его матери. Я был глубоко потрясен и, вероятно, был бы безутешен, если бы не интрига, которую я завязал с женой одного корсара, не оставлявшая мне времени для отчаяния. Туниска была отважна, я – безумен, и каждый день при помощи веревочной лестницы, которую она мне бросала, я направлялся из нашего особняка на ее террасу и пробирался в уединенную комнату, где она меня совершенствовала в науке любви, ибо Эмилия сообщила мне лишь начатки. Ее супруг вернулся из плавания как раз в то время, когда мой гувернер, исполняя данные ему инструкции, стал торопить меня переехать в Европу. Я сел на корабль, отправлявшийся в Лиссабон. Само собой разумеется, что перед тем я весьма нежно простился с Эльвирой, от которой я получил вот этот брильянт.