Так говорил правовед Йоан из Мушкатировых перед уходом, с какой-то праздной сосредоточенностью вдевая пуговицы своего пальто в петли жилета.
– Приходите ко мне! Приходите почаще, – говорил цензор Секереш, провожая гостей и сонно поднимаясь из кресел в комнате, наполненной запахами табака, коньяка и теплого собачьего дыхания. Протягивал обоим одновременно руки с обращенными вниз ладонями, кланялся. – Не бойтесь поцеловаться. Жизнь коротка!
– Но у вас так много работы с цензурой, – отвечал обычно монах. И его темные глаза смотрели куда-то сквозь стекла и сквозь улыбку, которая была шире его лица, улыбку, простирающуюся так же далеко, как и его голос.
– Вот поэтому, именно поэтому и приходи́те почаще, – настаивал цензор в дверях с трубкой в руке, дым ее ветер уносил по улице в сторону Тиферграбен. На ту сторону, к «кладбищу воров», куда потоки дождевой воды уносят кусочки мыла, выскользнувшие у детей. – Когда придете ко мне, отдохну с вами. Велик туман у нас перед глазами, и только сильные и добрые могут выбраться из него…
3
Проходили годы, а дни все так же сменяли друг друга, испещренные обедами, которые приятно и легко поедались, но еще легче забывались, оставляя на память о трапезах цензора Секереша и его друзей исписанные мелкими буквами салфетки. Монах временами с удивлением наблюдал эту невероятную мощь, с которой способен переваривать пищу и человеческий желудок, и ум. Поглощенное заключало в себе не только пищу, но и большую часть его жизни, почти все, что не задерживалось на поверхности памяти и не было записано. Потому что время от времени он доставал из саквояжа перья и чернильницу и на кривоногом столике, на ножках которого красовались серебряные застежки, похожие на пряжки его башмаков, записывал после ужина у Антимоса Газиса или после посиделок у цензора Секереша на Нижней Беккерштрассе свои только что озвученные воспоминания, исправляя детали в зависимости от того, что выражали лица присутствующих – внимание или усталость.
За окном город заносило колючим снегом, дети в шутку называли его «стойсер»[29], а рыбаки на санях переправлялись через Дунай, который, если остановишься, так и слышался подо льдом. На перекрестках прохожих могла удивить маленькая снежная буря, залетевшая с соседней улицы, где фонари не гасили даже днем, а в черном отверстии входа в греческий трактир повесили за плавник живого сома, который вертелся, размахивая хвостом, на ветру. Monsieur abbй в зимнее окно своей комнаты (в эркере) положил подушку, набитую водорослями, на подушку – книги и перья, зажигал там по вечерам свечу и писал, окруженный метелью с трех сторон, пил чай и вдыхал через открытую форточку мороз.
В феврале Вену посетил один из венецианских книгопечатников, издающий там, в лагунах, сербские книги. Это был старичок с седловидным носом и таким чутким обонянием, что он то и дело отдувал от себя табачный дым и дыхание собеседника. В первое же воскресное утро вновь прибывший грек, кир Теодосий, отправился с молитвенником в жилете вместе с другими прихожанами из дома отца Димитриса в церковь русского посольства, где тоже шли службы по восточному обряду. Все уселись в сани, ударявшиеся на поворотах об углы домов, и монах с удивлением заметил, как хамоватый кучер, распознав позади себя иностранца в мехах, муфте и с козлиной бородкой, всякий раз, погоняя коней, задевал кира Теодосия кнутом по лицу. А тот, в смущении, терпел издевательство, делая вид, что не замечает его, дабы сносимое им унижение не обнаружилось. Они вошли в церковь, где собралось уже много народу, и все немногочисленные стулья оказались заняты. Венецианский книгопечатник дважды оглядел церковь, но свободных мест не нашел. Старый и исхлестанный, он сделал движение бровями, так что они коснулись волос, и монах, ни о чем не подозревая, предложил ему отправиться в сербскую церковь Святого Георгия на Штайерхоф, где служил Секереш, там было просторнее и наверняка нашлось бы место. Венецианец презрительно огляделся, поднял ногу, обхватил ее руками под коленом и прислонился спиной и другой ногой к колонне.
– В униатскую церковь[30] не хожу, – ответил он холодно и остался в русской церкви, где какое-то время по воскресеньям служил Антимос Газис.
Монах спокойно перенес оскорбление своей церкви и соплеменников, но вышел и сразу же отправился на Штайерхоф к своим, которых таким образом публично обвинили в том, что они предали восточную веру и признали примат Папы и Рима. Там его встретил священник и цензор Секереш и пригласил после службы заглянуть к нему.
Священник сербской церкви на Штайерхоф был в тот день мрачен, и прежде чем монах успел что-либо произнести, показал ему свое послание к австрийским властям с обвинением греков в том, что они хотят отделиться от православной церкви Святого Георгия, выделенной им (вместе с сербской паствой в столице) для богослужения. В послании цензора далее говорилось, что нападки на сербов, якобы отошедших от православия, и другие слухи, распространяемые греками в Вене, – всего лишь отговорка, поддерживаемая русскими властями, которые предоставляют священнику Антимосу свою церковь в виде услуги. Внизу листа, свернутого в трубочку, приводился список свидетелей против греков, в частности против Антимоса Газиса, и среди них монах увидел свое имя. Цензор обмакнул перо в чернильницу, что висела у него на поясе, задумчиво поднял его на свет, снял прилипший волосок и протянул перо монаху. Тот молча расписался и вышел. На бумаге осталась подпись:
ДОСИФЕЙ.
4
Тяжба оказалась на удивление непримиримой[31]. Императорский советник в Вене при иллирийском придворном представительстве, Константин Филипид, из семейства фон Гайя, императорская тайная дворцовая и государственная канцелярия, русское посольство в столице, дворцовый исповедник и папский прелат, царьградская патриархия, сербская митрополия в Карловцах, общины православных сербов и греков в Вене и Турции – все вмешались и все возмутились. Антимоса Газиса лишили права служить в Вене, кир Теодосий неожиданно и скоропостижно скончался, а Досифей и далее оставался верен себе, защищая сербскую паству в Вене.
– Я обязан вам почитанием и незабываемым дружелюбием, любезный отец Антимос, – говорил монах на одном из сытных обедов в доме отца Димитриса, – но пусть простит меня ваша щедрая душа, сердце ваше должно это знать, ибо оно наделено глазами любви, и ему должно быть ведомо, что страшное и чрезмерное обвинение, которое вы налагаете на нашу сербскую церковь, не может быть правдивым…
Тут монах с отсутствующим выражением взял одной рукой ложечку из соусника с хреном, а другой в то же время намазал ножом масло на хлеб.
– Вы сами знаете, что подобных обвинений со стороны греческой церкви против бедных здешних сербов было множество, но все они не оправдались, никто не обратился в папство и не вступил в унию с Римом…
На все это отец Антимос Газис не отвечал. Он спокойно снял свое кольцо и, опустив его в тарелку, налил себе горячий суп со свининой, полагая, что с кольцом он вкуснее. Выхлебав суп, он вытер кольцо и тихо, как бы самому себе, сказал:
– Ангелам очки не нужны. А у нас имя старше головы, а утро древнее вечера. Поживем – увидим! Как листья меняются каждый год, так и люди… οϊη, περ φύλλων γενεή τοιήδε καὶ ανδρῶν![32]
И вернул кольцо на место.
И словно в ответ на эти слова однажды утром, что наступило все в инее, так что ветки потрескивали на ветру, как стеклянные, и шелушились, будто с них отваливаются осколки, пришла весть, которая вдоль и поперек моментально облетела всю Вену. Священник сербской церкви на Штайерхоф и цензор сербских книг в Вене Атанасий Димитрович Секереш перешел в католическую веру, и Папа лично принял торжественно отпечатанное изъявление преданности новообращенного верующего римской церкви.
* * *
Была весна 1776 года, четверг после полудня, и дети с того берега Дуная звонили в ворота, выкрикивая, что прилетели первые аисты, и получали за это в подарок хлебцы с корицей, в соломенной плетенке. Двое мужчин, придерживая шляпы, шли сквозь ветер, несший пыль и ослепленных птиц по Аугартену, и у Йоана из Мушкатировых все чаще случались приступы сентенций.
– Наслаждайся себе и глазом не моргни! Сербы право на церковь в Вене завоевали саблей, замешивая на крови грязь из Силезии и Эльзаса, – говорил он, и было непонятно, высказывает ли он свои мысли, повторяет ли то, что ему поведали другие, или ожидает согласия собеседника. – А греки, – продолжал он, – греки свою венскую привилегию получили за мешки денег, и церковь им выхлопотал у бывшего секретаря дворцового кабинета какой-то итальянец по имени Антоний, что делает бальзамы. Человеку – волосы, а волу – рога… Но то, что наш – допустимо ли сказать наш? – цензор Секереш учинил, превосходит всякую возможность понимания… Я никогда ему этого не прощу, да и понять не смогу. Ужасно. В высшей степени ужасно.