Ключевое слово — цветенье. Может, подсознательно, но само созвучье ведёт к Цветаевой? Даже в зимнем пейзаже и то все время что-то цветёт, ну, хоть снежные лепестки… Вот самые первые строки книги:
Есть тайна у меня от чудного цветенья,
здесь было б: чуднАГО- уместней написать.
Не зная новостей, на старый лад желтея,
цветок себе всегда выпрашивает «ять».
И старинность эта не просто декларируется, она просачивается сквозь все стихи книги… Медлительные строки элегий, неторопливые ямбы, перекликающиеся с ритмами почти александрийского стиха. Но метафорический строй стиха противоречит его лексике и ритмам: они слегка архаичны, а метафоры тут послепастернаковские! Они дробят восприятие на детали, снова срастающиеся только в читательском сознании, да и то не сразу, некоторое время спустя после прочтения! Каждый видит образы стихов, лишь оглянувшись на них, и оттого чуть по-своему, по-разному. Вот пример такого контраста лексики и метафоры:
И снова путник одержимый
Вступает в низкую зарю,
И вчуже долго я смотрю
На бег его непостижимый.
Путник обычен, допустим, — а вот «вступать в зарю» — из нашего времени, ну а "бег его непостижимый" — это наоборот — почти державинское. И ритмы тоже.
Кажется, что наше поколение, после своего бурного дебюта в конце пятидесятых, раскололось позднее на архаистов и новаторов, как заметил это Тынянов, говоря о старших современниках Пушкина…
Да, книжка "Тайна" — произведение явного «неоархаиста»
Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
Стекающий с горы лавиной многоцветья!
Начнемте же игру, любезный друг, ау!
Останемся в саду минувшего столетья!
И далее, почти как в романсе Окуджавы "Зачем мы перешли на ты" — та же старинность, которая влечет его в первую половину позапрошлого века… Словно Ахмадулина откликается на голос поручика Амилахвари и принимает те же правила игры…
Идите, стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? — Да это юный внук
Арсеньевой. Какой? Столыпиной. — Ну что же,
Храни его Господь, ау, любезный друг!
Вот так, играя, Ахмадулина усаживает Лермонтова за свой чайный стол И вправду он кажется юношей, к которому она относится, как старшая, как подруга его бабушки… Игра, раз приняты ее правила, идет на протяжении всей книжки. Все элегии, как мы уже видели, сливаются в одну метаэлегию. И нас не смущает, что это — игра: она так естественна, ибо в роли женщины ХIХ века, женщины умудренной и чуть сентиментальной, с медлительным задумчивым характером, не знающим возраста, Белла Ахмадулина чувствует себя легко и свободно,
Так всё естественно, что и сам читатель, вовлечённый в игру, оказывается за тем же чайным столом на берегу Оки, где на краешке стула сидит подросток Лермонтов, а в зарослях играют девочки Цветаевы… И если все — в игре, то понятным становится такое с виду ироничное, но совершенно серьезное высказывание:
Сообщник и прихвостень лунного света,
Смотрю, как живет на бумаге строка,
Сама по себе. И бездействие это –
Сильнее поступка и слаще стиха.
Так вот какая тайна содержится в названии книги: это попросту тайна творчества, когда все времена сходятся за один чайный стол…
37. ВСАДНИК ВЕСЕННЕЙ ЗЕМЛИ (Виктор Соснора)
В 1958 году среди молодых питерских поэтов прошелестело новое имя.
Когда некто Сергей Давыдов, плохонький, раболепный и малограмотный стихотворец, но довольно восторженный человек, сказал мне, что появился "новый поэт, оригинальный, и главное — рабочий!", то я, понятно, отмахнулся. И вкусу давыдовскому я никогда не доверял, и оттолкнуло это самое пошлое в применении к поэту определение — "рабочий". Уж слишком нам поперек горла стояли все эти безграмотные гении "от сохи и станка", вроде самого Давыдова. Но формула эта в СССР служила, к сожалению, пропуском в литературу еще с пролеткультовских времен.
Естественно, ни строчки нового поэта Давыдов не мог понять. А поэт действительно поразил воображение. Не тем, что с завода, конечно… Кстати, выяснилось быстро и то, что никаким рабочим этот поэт тоже не был, а просто посещал Литобъединение «Трудовые резервы», предназначенное по идее для людей из ремесленных училищ или из ПТУ. Руководителем же этого ЛИТО был Давид Яковлевич Дар.
Так или иначе, с неба свалился поэт, очень своеобразный и вполне зрелый.
И дождь прошел, и ты прошла.
Прошел, как ты прошла,
По озеру волна, как шланг,
И листьев — как шаланд.
Или такие строки:
Первый снег –
Пересмех
Перевертышей-смешинок
Над лепными урнами,
И снижение снежинок
До земного уровня.
Совмещение несовместимого — если в этом, и верно, одна из главных пружин поэзии — (сближение далековатых понятий — по Пушкину!) — вызвало у меня сначала удивление, потом — узнавание, и, наконец — ответ, часто несогласие…
В ранних стихах лицо Сосноры всё время меняло выражения, но при этом оставалось все тем же лицом.
Не воздвигаю мавзолей
Прошедшим временам,
Я — за вязанье вензелей
Дождинок между рам!
Эти вензеля, эта красочная, очень подробная и звучащая жизнь стиха, противостояла серой и монотонной жизни и была вызывающе независима от нее.
В шестидесятые годы советский официоз встречал новых поэтов, как разрушителей уютного мирка казённых стиходелов. В Москве, где литературная жизнь была громче и скандальнее, и в некотором смысле безопаснее, легче было пробиться к слушателю, что было тогда важнее, чем к читателю! А в Питере по традиции душили молча. И это вызывало у некоторых поэтов ощущение чуть ли не смертничества. Но — радостный, едва заметный эпатаж звучал в таких «несовременных» стихах Сосноры:
Я всадник, я — воин. Я в поле один.
Последний — династии вольной орды.
Я всадник. Я воин. Встречаю восход
С повернутым к солнцу веселым виском.
Я всадник. Я воин во все времена.
На левом ремне моем — фляга вина.
На левом плече моем дремлет сова,
И древнее стремя звенит.
Но я — не военный потомок славян,
Я — всадник весенней земли.
Во второй книге — "Триптих" Соснора проявился в полной мере. Он сочетает в своем творчестве праздничную, балладную линию Алексея Константиновича Толстого с дробленым образом мира — признаком второй половины ХХ века… Из всего нашего поколения один Соснора, видимо, ничем не обязан был Серебряному веку.
То чувство русской культуры, которое внесли в наше сознание Аксаков, Леонтьев, Хомяков, то открытие корней, что для А. К. Толстого было воистину ненадуманным, зазвучало в стихах Сосноры и соединилось с диссонансной музыкой XX века. Диссонансной, как Скрябин, как Равель, как, наконец, ранний Маяковский.
Академик Дмитрий Сергеевич Лихачев в предисловии к третьей книжке Сосноры ("Всадники") так писал о о его стихах: "Современность его поэзии — это по преимуществу истолкование фактов, современный взгляд на них" — и далее: "его стихи рождаются из преодоления обыденной речи, из находок в самих недрах русского языка. Идеи рождаются у самых корней слов".
Вот яркий пример идей, происходящих из корнесловия:
…И я обращусь к самодержцу:
— Ты в самом деле
Сам держишься и сам все держишь?
— Все держит стража…
И сам немножечко держусь. Народ, навроде,
Меня поддерживает сам… как скажет стража…
Из одного только слова — самодержец — поэт вытаскивает разные смыслы в нем заложенные, и перед нами — картина, имеющая к временам татарского нашествия такое же отношение, как и к нашим. Так поиски корней словесных приводят к поискам корней исторических, еще раз подтверждая, что "в начале было Слово".
И когда в Граде Китеже, где некогда, до самодержца, до его стражи, "верность почиталась вровень с богами хлеба", почти все в той или иной мере становятся предателями, то герою поэмы остается положить на площади 12 головок лука… Луковки церквей? Память о верности? Или слово лук — оружие — напоминает о боевом сопротивлении? Или лук заставляет всех плакать, тем самым производя нечто вроде мятежа, там, где слёзы под запретом? Всё сразу!
Ведь лук — последнее явленье живой природы
И в эту эру исторгающее слёзы!
Тот же лук — символ совести:
Возьму двенадцать головок лука.
Чтоб с головой моей — тринадцать
Головок было…
А когда люди вдруг и верно заплакали — они снова почувствовали себя людьми! И это — самое опасное для всяческих самодержцев…