Он завинчивал пробку бензобака, когда снова услышал шум какой-то машины — та приближалась с потушенными фарами. На этот раз он был уверен, что не ошибается: урчание мотора все усиливалось. Господин Дараин не лгал, когда говорил, что его патрули бороздят пустыню: просто он не стал уточнять, в чем именно заключается их миссия… Руссо еще раз проверил оружие и стал ждать.
24
Когда она пришла в себя, «лендровер» уже подъезжал к соляной пустыне. Сбоку от нее насвистывал Харкисс. Ночь сияла во всем своем великолепии — песок, скалы, бело-голубые пятна света, которые наводили на мысль о льде, окаменевших водах и зеркалах.
Соляная пустыня, казалось, состояла из лунного вещества, и «лендровер» мчался по этому паковому льду без шума и без толчков…
— Не бросайте на меня убийственные взгляды, мисс Хедрикс, — попросил Харкисс. — У меня нет ни малейших сомнений в том, какие чувства вы ко мне испытываете. Эти молодые люди, как вы сами слышали, намеревались припрятать ваши свидетельские показания… Они обвиняли незнамо кого незнамо в какой провокации незнамо с какой целью… Так что пришлось их устранить. Этого требовала ситуация. А как я вам уже говорил, все определяет ситуация… Это прагматизм…
Он достал из кармана магнитофонную кассету и посмотрел на нее.
— Предмет большой ценности, мисс Хедрикс. Ваши показания — замечу мимоходом, что говорили вы на редкость ясно и точно, с чем я вас и поздравляю, — это бесценное сокровище. Если бы нам пришло в голову продать эту пленку тому, кто больше даст, — разумеется, это просто гипотеза, — полковник Каддафи выложил бы миллион долларов за это доказательство беспримерной низости материалистического режима Хаддана, да и само правительство Хаддана дало бы за нее хорошую цену… Не говоря уже об Ираке, Саудовской Аравии, Иране… Уникальный шанс для двух идеалистов, уставших от беготни и вполне заслуживших немного покоя после тяжких трудов на благо свободы и демократии…
Откинув голову назад, он, казалось, обращался к звездам.
«Лендровер» остановился.
— Здесь наши пути расходятся, мисс Хедрикс. Так что мы вас оставляем. Выходите из машины. Сюда приходят за солью караваны. Один из них обнаружит вас… вне всякого сомнения.
Она вышла.
В своих заявлениях, сделанных после возвращения в Нью-Йорк, Стефани умолчала о том, что она назовет позднее «своими последними мгновеньями», потому что ей и самой случалось сомневаться в их реальности. Пытаясь воссоздать эти нескончаемые секунды, которые казались схваченными и остановленными в измерении совсем ином, нежели собственно измерение времени, она вспоминала главным образом ощущение необычности и странное отсутствие себя самой. «Не знаю, в чем тут дело, в моей ли профессии, в привычке, что выработалась у меня с пятнадцати лет — часами и даже целыми днями разгуливать среди бредовых декораций, рожденных воображением великих фотографов, или же мне на помощь пришел мой инстинкт самосохранения, чтобы не дать заорать от ужаса и сойти с ума… Но внезапно мне в голову закралась мысль — я отчетливо ее помню, потому что это была единственная связная мысль, которой удалось проложить путь к моему сознанию, — что это Бобо устроил всю эту мизансцену и что сейчас все закончится вспышками фотоаппаратов… А затем наступила пустота, абсолютная пустота, та, которую намеренно устраивают в себе, чтобы спастись от страшного, и я поняла, что мне осталось жить лишь несколько секунд, потому что у этих людей есть мои показания, записанные на пленку, и я им больше не нужна, я свидетель совершенных ими убийств, которого ни в коем случае нельзя оставить в живых». «Этого требует ситуация. Поскольку все определяет ситуация… Это прагматизм…» Ей, наверное, никогда уже не забыть насмешливый голос, который вот так провозглашал свое кредо: в мире нет ничего святого…
Она вылезла из «лендровера», сделала несколько шагов по твердой и теплой почве, а затем повернулась лицом к пулемету, потому что ей не хотелось умирать, стоя к нему спиной. В течение долгих месяцев почти каждую ночь, а порой и среди бела дня она без конца будет заново переживать эти секунды, и ей даже будет казаться, что она находит в этом удовольствие, потому что они придают жизни особую яркость и остроту. Но журналистам она тогда сказала только: «Да, разумеется, я ждала, что меня убьют…» А затем, вернувшись домой, заперев двери на двойной оборот ключа и растянувшись на постели, она будет тщетно убеждать себя, что она действительно здесь, в своем пентхаузе на Манхеттене, а не там, — и ей все будет казаться, что здесь какой-то другой человек, а настоящая Стефани лежит, прошитая пулями, в голубой пустыне. Ей будет так отчетливо представляться, как та лежит, свернувшись клубком в рассыпчатой соли, в своем грубом шерстяном одеянии, опоясанном узким ремнем, и рыжая прядка прячется во впадинке на плече, точно пушистый зверек, разделивший ее судьбу, что она будет рыдать, охваченная жалостью и нежностью к этой бедной девушке, которую когда-то так хорошо знала… Собственно, она переживала «запоздалый шок», как сказал ее врач. Ну а пока она испытывала одно чувство — будто она очень медленно плывет в каком-то затонувшем голубом мире, как бы попав в гигантскую сверкающую паутину неба, которое удерживает ее в своем сиянии. Соляная пустыня с ее полярной белизной и мертвой деревней, ее улочками и хрустальными стенами вызывала в памяти сухой лед, рассыпанный на пластиковых елях в студиях на Мэдисон-авеню, где, одетая в меха, она позировала в декорациях Крайнего Севера. Нервное истощение, из-за которого в ней уже почти не осталось жизни и сознания, чтобы бояться, сделало ее «последние мгновенья» совершенно ирреальными, и внезапно она очень отчетливо услышала голос Бобо, который шептал: «Выставь вперед ногу, дорогая. Приподними голову. Ты должна выглядеть величавой, царственной, презрительной… Мессалина! Феодора Византийская! Царица Савская! На лице вызов… Вот так, прекрасно, замри…» Ей казалось, будто она позирует для фотографии своей собственной смерти.
Первая пулеметная очередь не задела ее. Зато оказала неожиданное действие на державшего оружие Харкисса. Его резким рывком подбросило в воздух, раненный в спину водитель хрипло заорал, а «лендровер» сорвался с места и заметался во все стороны, как огромное обезумевшее насекомое…
Из-за рывка машины Харкисса швырнуло на пулемет, он рухнул на него и остался лежать, как будто его пришпилили, недвижимый и нелепый… Раненный в спину водитель не сдавался и давил на газ, тем самым сообщая машине судороги собственной агонии, казалось, этими беспорядочными, паническими рывками он пытается вытряхнуть из себя пули… «Это было необыкновенное зрелище», напишет позже Стефани, а затем, не без сожаления, зачеркнет эту фразу, щадя чувства читателя. Хотя попросивший ее написать «отчет» Хендерсон и велел изложить на бумаге все, что она чувствовала, ей показалось, что «необыкновенное зрелище» — не совсем подходящие слова для описания мучительной агонии. Она неподвижно стояла в круге света, где продолжал свою безумную пляску «лендровер»: он то кружился на месте, то бросался вперед, затем резко поворачивал — им управляли конвульсии его водителя, которого еще несколько мгновений будут звать Раулем, и который пытался сейчас сбросить с плеч обнявшую его смерть…
Харкисс так и остался пришпиленным к заднему пулемету, вероятно, он зацепился за него поясным ремнем, его безжизненные руки болтались, как у марионетки, будто он дирижировал невидимым оркестром. Голова и шея легли поверх ствола — и порой он, видимо, нажимал своей тяжестью на курок, от чего пулемет каждый раз посылал очередь ему под подбородок. «Результат был в высшей степени поучительным, — писала Стефани, — потому что каждый раз казалось, будто Харкисс одобрительно кивает головой, чтобы подтвердить, что в общем-то заслужил такую участь… Он был убит наповал — его прошило еще первой очередью; его спутник агонизировал за рулем, и казалось, что последние остатки его жизни вобрал в себя „лендровер“. Машина отбивалась — другого слова тут не подобрать — корчась от боли, бросаясь во все стороны, пытаясь вырваться из когтей смерти, которая устроилась у нее на спине… Мне показалось, что машина сейчас перевернется и засучит лапками, как подыхающее насекомое. Но в этот же момент я начала оживать, думать, бояться… Когда раздались, а затем смолкли две первые короткие и яростные пулеметные очереди, когда „лендровер“ вздыбился и проскочил рядом со мной, близко-близко, то моим первым осознанным движением было оглядеться, посмотреть себе под ноги на сверкающую белизной почву, где каждая крупинка соли упивалась небесным светом, и поискать там… да, именно так, и мне ничего с этим не поделать: я искала свое собственное тело, место, куда оно упало. Я, конечно, была уверена, что стрелял Харкисс и стрелял в меня. Возможно, так и выглядит смерть: после внезапного физического исчезновения вашего тела и ваших чувств остается тень сознания… Из небытия меня вернул грохот лишенного жизни „лендровера“, который продолжал на замкнутом соляном пространстве слепую пляску опаленного насекомого…»