– Может, хочешь пойти туда? – Голос ее снова сорвался в крик. – Как твой отец, когда тебя еще не было, да? Пойти – и чтобы одна из Тварей тебя угробила, этого ты хочешь?
– Нет…
– Неужели тебе мало того, что они убили твоего отца? Да как ты вообще можешь вспоминать об этих чудовищах! – Мать кивнула в сторону леса. – Впрочем, если так уж не терпится умереть – давай иди!
Она замолкла, и только ее пальцы, словно сами по себе, продолжали теребить скатерть.
– Ах, Эдвин, Эдвин… твой отец выстроил по кирпичику весь этот Мир, такой прекрасный… Неужели тебе этого мало? Поверь мне: ничего, ничего нет за этими деревьями – одна только погибель. И не смей к ним приближаться! Заруби себе на носу: для тебя есть только один Мир. Никакой другой тебе не нужен.
Он понуро кивнул.
– А теперь улыбнись и доедай, – сказала мать.
Эдвин продолжал медленно жевать, но даже в серебряной ложке отражались окно и стена деревьев за ним.
– Ма… – Вопрос застрял на языке и никак не хотел срываться. – А что… а как это – умереть? Вот ты говоришь – погибель. Что это, какое-то чувство?
– Да. Для тех, кто остается жить, – да. И весьма неприятное. – Мать вдруг резко поднялась из-за стола. – Ты опоздаешь в школу. Давай-ка, бегом!
Эдвин поцеловал ее на прощание и сгреб под мышку книги.
– Пока!
– Привет учительнице!
Он пулей вылетел из комнаты и помчался вверх по бесконечным лестницам, коридорам, залам, по затемненной галерее, в которую через высокие окна низвергались водопады света… Все выше и выше – сквозь толщу слоеного торта из миров, густо устеленного глазурью персидских ковров и увенчанного праздничными свечами.
С верхней ступеньки он окинул взглядом все четыре уровня их домашней вселенной.
В Долине – кухня, столовая, гостиная. Два слоя в серединке – империи музыки, игр, картин и запретных комнат. И на самой верхотуре, на Холмах, – Эдвин огляделся вокруг – мир, мир приключений, пикников и учебы.
Вот такая у них была вселенная. Отец (или Бог, как часто называла его мама) возвел эту громадину давным-давно, покрыв ее изнутри слоем штукатурки и обклеив обоями. Это было неподражаемое творение Бога-отца, где звезды послушно зажигались, стоило только щелкнуть выключателем. А солнце здесь было мамой. Точнее, мама была солнцем, вокруг которого все вращалось. И сам Эдвин был лишь крохотным метеором, который плутал в пространстве ковров и гобеленов, путался в лестницах – закрученных, как хвосты комет.
Иногда они с матерью устраивали пикники на Холмах. Застилали прохладным и белоснежным (почти что снежным) бельем туфовые и ковровые лужайки. Поднимались на багряные высокогорные плато на самой вершине, где за их пирушками понуро наблюдали желтолицые незнакомцы с осыпающихся портретов. Откручивали серебряные краны в потайных кафельных нишах и набирали воду. Задорно разбивали бокалы прямо о каминную плиту. Играли в прятки в таинственных и незнакомых пределах, где можно было завернуться, как мумия, в бархатную штору или забраться под чехол какого-нибудь дивана.
Вековая пыль и эхо царили в этом царстве, полном темных чуланов. Однажды Эдвин даже потерялся там, но мама нашла его и привела, плачущего, обратно вниз, в гостиную, где так знакомо серебрились в воздухе подсвеченные солнцем пылинки…
Он миновал еще один этаж.
Здесь ему приходилось стучаться в тысячи и тысячи дверей – запертых и запретных. Здесь он часто бродил среди полотен, с которых молча взывали к нему златоглазые персонажи Пикассо и Дали.
– Вот такие существа живут там, – говорила ему мама, представляя Пикассо и Дали едва не как членов одной семьи.
Пробегая мимо картин, Эдвин показал им язык.
И вдруг он невольно остановил бег.
Одна из запретных дверей оказалась приоткрытой.
Оттуда заманчиво пробивались теплые косые лучи. Заглянув в щель, Эдвин увидел залитую солнцем винтовую лестницу.
Кругом стояла такая тишина, что можно было слышать собственное прерывистое дыхание. Все эти годы он дергал запретные двери за ручки – вдруг какая-нибудь поддастся, – но они всегда были заперты. А что, если сейчас открыть эту дверь и подняться по лестнице? А вдруг наверху прячется какое-нибудь чудище?
– Эй!
Голос его кругами поднялся вверх.
«Эй…» – лениво отозвалось эхо где-то в самой солнечной вышине и замерло.
Эдвин вошел.
– Пожалуйста, не бейте меня, – прошептал он, задрав голову кверху.
Шаг за шагом, ступенька за ступенькой он стал подниматься, то и дело останавливаясь и ожидая возмездия, зажмурив глаза, словно кающийся грешник. Затем побежал быстрее – вверх и вверх по спирали – и все бежал и бежал, хотя уже болели колени, срывалось дыхание, а голова гудела, как колокол. И вот он приблизился к зловещей вершине своего пути, вот он стоит на верхней площадке какой-то башни и купается в солнечных лучах…
Солнце нещадно слепило глаза. Никогда еще ему не приходилось видеть так много солнца. Эдвин оперся о железную ограду.
– Вот оно! – Он задохнулся от восторга и глянул по сторонам. – Вот оно! – Он обежал по кругу всю площадку. – Оно там есть!
Так вот что пряталось за сумрачной стеной деревьев! Вот что скрывали всклокоченные ветром кроны каштанов и вязов!
Он увидел целые просторы, поросшие зеленой травой и деревьями. И еще какие-то белые ленты, по которым ползут черные жуки… Другой мир – такой бесконечный, такой непостижимо голубой, что Эдвину хотелось кричать.
Вцепившись изо всех сил в перила, он смотрел и смотрел на деревья и за деревья, на белые ленты, по которым ползли жуки, а там, дальше, возвышались какие-то штуки, похожие на гигантские пальцы… На высоких белых шестах развевались по ветру красно-бело-синие носовые платки. Все было совсем не такое, как на картинах Пикассо и Дали. Ничего уродливого и ужасного…
Эдвин вдруг ощутил приступ дурноты. Потом еще один.
Тогда он что есть силы бросился обратно и почти что кубарем скатился по ступенькам. Захлопнув за собой запретную дверь, навалился на нее всем телом.
«Теперь я ослепну! – Он прижал ладони к глазам. – Не надо было на это смотреть! Не надо!»
Эдвин опустился на колени, затем лег прямо на пол и сжался в комочек, прикрыв голову руками. Ждать осталось совсем немного – сейчас он должен ослепнуть.
Через пять минут он уже стоял у обычного окна на Холмах и в который раз разглядывал знакомый мир – сад.
Вот вязы и кусты орешника, вот каменная стена, а за ней другая – нескончаемая стена из леса, за которой таится загадочное и ужасное Нечто. Нечто, навсегда погруженное в туман, дождь и темноту… Теперь он знает, что оно не такое. Вселенная не кончается сразу за этим лесом. Есть и другие миры – кроме тех, что находятся на Холмах и в Долине.
Эдвин снова подергал запретную дверь. Заперто.
Может, ему все померещилось? Видел ли он на самом деле голубую с зеленым комнату? И заметил ли его Бог?
От этой мысли Эдвина бросило в дрожь. Бог… Тот самый Бог, что курил загадочную черную трубку и ходил, опираясь на волшебную палочку. Этот Бог, может быть, и сейчас вовсю за ним наблюдает!
Эдвин дотронулся похолодевшими пальцами до лица.
– Я вижу. Я до сих пор вижу! Спасибо, спасибо! – горячо прошептал он.
В полдесятого, с опозданием ровно на час, он постучал в дверь школы.
– Доброе утро, учительница!
Дверь распахнулась. За ней стояла учительница, одетая в серую монашескую мантию; лицо ее было наполовину скрыто капюшоном. На носу, как всегда, поблескивали очки в серебряной оправе. Рукой в серой перчатке она поманила Эдвина внутрь.
– Ты опоздал.
За ней, освещенная ярким пламенем, лежала страна книг. Стены здесь, вместо кирпичей, были сложены из энциклопедий, а камин был такой огромный, что Эдвин смог бы спокойно выпрямиться в нем во весь рост. Сейчас там жарко горело большое полено.
Дверь закрылась, замыкая этот мир уюта и тепла. Здесь стоял письменный стол, за которым когда-то сидел Бог. На полу лежал ковер, по которому Бог так часто ходил, набивая трубку. Хмуро выглядывал вот в это окно из цветного стекла. Все, даже запах – смесь аромата полированного дерева, табака, кожи и серебряных монет, – напоминало здесь о Боге. Арфовые переливы учительского голоса воспевали его и прошлые времена, когда по велению Бога мир пошатнулся, вздрогнул до самого основания, а затем Божьей рукой, по блестящему Божьему замыслу был выстроен заново. Драгоценные отпечатки Божьих перстов все еще лежали нерастаявшим снегом на отточенных им когда-то карандашах – теперь они были выставлены в стеклянной витрине. Трогать их запрещалось строго-настрого, как будто от этого отпечатки могли растаять.