Зажмурившись, с содроганием ждала, когда сталь полоснет по голове, но кто-то бросил:
— В Хопры эту, — и ей в спину кольнуло жало штыка.
Вера шла, спотыкаясь, падая под ударами приклада. Один раз ей показалось, что она не встанет. «Да и зачем?» — чувствуя щекой неживой холод земли, подумала она. Но не ответила себе. Поднялась. Где-то в глубине забилась слабенькая жилка-надежда: «Освободят... Могут еще освободить...»
У дома горбился старик армянин. Из-за него на Веру смотрела огромными глазами девочка. Во взгляде был ужас. Вера вдруг почувствовала боль в плече, на шее, гул в голове. Все тело страдало болью. Она отвернулась, закусив губу. «Наверное, я вся в крови».
Осталось в памяти еще одно: лежащий у плетня босой человек в солдатской рубахе, на бугристом лбу — черная дырка.
Бившаяся жилкой надежда погасла. Все было ясно...
Конвоир ударом ноги распахнул дверь и втолкнул ее в комнату с длинным столом, на который были брошены шашка в ножнах и папаха. На скамье, положив голову на седло, лежал офицер. Он потер затекшую щеку, выругался:
— Опять эти девки.
«Значит, Фея была у него», — чувствуя, как слабеют ноги, подумала Вера.
Офицер, щурясь, смотрел на нее. На узколобом желтом лице играла улыбка.
Вера закусила губу, встретила его взгляд.
Пряча руку за спину, офицер ядовито прошипел в лицо:
— Что смотришь? Что?
Она не ответила. Сгибая своим ненавидящим взглядом его холодный взгляд, прислонилась плечом к притолоке.
Офицер, так же щурясь, не спеша натянул на руку перчатку, посмотрел, как плотно желтая лайка обтянула пальцы.
— Скажите, сколько в Морском Чулеке сейчас пулеметов?
Вера отвернула голову к стене. На веселых обоях переплетались венки и букеты, цветы и цветы.
Вдруг стена метнулась в сторону. Чернота. Кромешная тьма...
Потом увидела Вера перед глазами багряное пятно, яркое, как кровь. Откуда оно? Внезапно поняла, что это и есть кровь, ее кровь на полу.
Конвойный дернул ее за вывихнутую руку. Острая боль рванула плечо. Кусая губу, поднялась. Комната колыхалась. Бледным зловещим пятном маячило где-то вдали лицо офицера. Словно через стенку, донесся его уверенный голос:
— Заговорит сейчас.
Она облизала соленые распухшие губы.
— Не заговорю!
Опять потолок ринулся вниз, опять чернота...
Вера очнулась в сарае, услышав где-то рядом пугающий стон. Прислушалась: «Это же я сама».
С трудом повернулась с боку на живот и прижалась лбом к земляному полу.
Таким же холодным, унимающим жар было оконное стекло дома, в Вятке. Она, маленькая девочка с завязанным горлом, стояла, прижавшись лбом к стеклу, и ждала мать. Окна сияли серебристой морозной росписью, на улице синел снег. Раздавался скрип знакомых шагов, шла мать, и Вера юрким мышонком пряталась за дверь.
Она улыбнулась разбитыми губами, привстала на коленях. Словно через зыбучую дымку, видела кирпичную стену. Цепляясь за нее рукой, встала, ощущая в голове тяжелый гул. Он все усиливался, стремясь разорвать ей голову.
Вера опустилась на пол, привалившись спиной к стене. Обвисшую руку положила на колени. Так было легче. Через щель над дверями падал свет.
Вдруг увидела возле себя иссохшую травинку. Потянулась, морщась от боли. На чахлой жилке держался бутон цветка. Быть может, это был подснежник. Такие цветы дарил ей Сергей. И, кажется, пахли они так же? Нет, это безвестный степной цветок, но/ он напоминает о знакомом — о вятских лугах...
Вера прижала цветок к щеке. «Вот, Сережа. Случилось так. Мы с тобой не встретимся. Мне не быть на Урале, не слышать тебя, не видеть. Прощай! Да, прощай, Сережа!»
Через щель над дверью падал снег. Вера не знала, сколько прошло часов или дней. Когда был бой? Сегодня? Вчера? Но все это было. Это не сон. Пока есть время, надо вспоминать обо всем, обо всем...
Память листала дни и годы. Иногда выхватывала совсем неважное, непонятно почему врезавшееся в сознание. Всплыла картина, как она тоненькой гимназисточкой в коричневом платье с кружевным воротничком, белыми бантиками в косичках торопливо бежит в гимназию. Это было много раз, это не так важно... «Ах, да, мама». Всегда принаряженная, гордая за нее, Любовь Семеновна шла к высокому крыльцу, на котором красовался в голубой ливрее швейцар Никифор...
Вера забоялась, что не успеет вспомнить самое важное, самое дорогое, и заторопилась. Мелькнули лица Ариадны, Николая, Сергея... Они будут жить счастливо, — ведь новая жизнь обязательно победит!..
Уши резнул ржавый визг петель. Она вздрогнула. Кончалось все, что связывало ее с жизнью, такой солнечной, такой дорогой...
На пол упала черная тень конвоира. Вера, опираясь здоровым плечом о стену, молча поднялась и вышла на слепящий свет.
На улице падал снег. Видимо, только начал падать. Он не успел укрыть босого солдата с черной дыркой над бровью, лежащего в переулке. Она отвернулась опять. О том; что предстоит, не хотелось думать, хотелось вспоминать снова что-нибудь самое близкое сердцу.
Ее опять привели в комнату с веселыми обоями. Там был тот же самый офицер с узколобым лицом садиста. Играя перчаткой, он распахнул фанерную дверцу в соседнюю комнатушку.
— Перевяжи, и мы тебя отпустим. Ведь ты сестра милосердия?
Вера шагнула к двери. На походной кровати лежал кадет с замотанной бинтом головой. Вера подхватила обвисшую руку, покосилась на голубую повязку офицера: «Череп и две кости крест-накрест». Почувствовала, как ноет вывихнутая рука. «Что он придумал? Одной рукой не перевязывают. А если бы действовали и обе, не стала бы...» Она усмехнулась, увидев на подоконнике свою брезентовую санитарную сумку. Он хочет продлить пытку. Нет, она не станет цепляться за призрачную надежду, не будет потешать их.
— Ну, ну, слово офицера, отпустим! — крикнул он и нагло улыбнулся.
Вера отвернулась от своей сумки.
— Я никогда не была сестрой милосердия.
Офицер кинулся к ней. Вера ощутила у виска холод револьверного дула.
— Тогда будет вот что. Для коммунистов у нас одна дорожка.
— Я давно знаю это.
Вера не почувствовала ничего, кроме яростной ненависти. Если бы у нее не была вывихнута рука, если бы не свело пальцы, она бы вцепилась в его глаза.
Ее вытолкнули на улицу, и опять она ощутила укол штыка. Потом боль исчезла.
По скрипу шагов она догадывалась, что за ней следом идет один человек. Наверное, тот офицер.
Падал снег, такой же белый и чистый, как в Вятке. Где-то вдали, за хутором, молодым громом раскатился взрыв. Наверное, стреляли с красногвардейского бронепоезда, наверное, готовились к наступлению дружины и команды ее отряда. Они скоро придут сюда, скоро! Еще час, еще день, и будут здесь. Если бы дожить... Она стиснула зубы.
Шла долго, медленно. Ее поведут так, наверное, через весь хутор, через поле, усеянное белым снегом, и неожиданно выстрелят в затылок или рубанут шашкой... Ей вдруг захотелось увидеть небо, холмы, на которых были свои. Взглянуть последний раз.
За околицей стояло одинокое тихое дерево, увитое снегом. Казалось, оно цветет чистым яблоневым цветом.
— Больше я не пойду, — прошептала она себе и прижалась спиной к тонкому стволу.
Где-то за белыми буграми, там, у своих, снова ударил молодой гром, застрекотал пулемет. «Это отряд идет на помощь! Идут товарищи!» Она выпрямилась, жадно глотнула жарким ртом воздух.
Белыми лепестками упали снежные хлопья. Вера подняла лицо навстречу этим пушистым ледяным цветам и с презрением посмотрела на закутавшегося в башлык офицера.
Вдруг раздался грохот. Где-то очень близко, кажется, прямо в груди, и она опустилась по стволу дерева вниз, почувствовала, что снег совсем теплый, даже горячий, он жжет руки, лицо, и она не может ничего сделать с этим. Он сжигает все ее тело. Но зато боли уже нет, только жар, нестерпимый жар. И никакого снега. Только огонь. А за околицей хутора переливается бодрое, призывное: «Ура-а! Ура-а!»
«Значит, идут сюда, идут товарищи», — пытаясь подняться и увидеть их, подумала она.
Это была ее последняя мысль.
1957-1961 гг.
18-я ВЕСНА
Глава 1
В захолустной немоте ночи вдоль улицы пробухал сапогами солдат. Обрадованно залились в подворотнях собаки, а с полдюжины, видно самых молодых и азартных, бросились вдогон. Эти так и норовили уцепиться за летящие полы шинели.
— Пуще проси, Филя! — протяжно неслось от калитки. — Не робей! В окопах, поди, бахорить обучился.
Это наставляла Филиппа Солодянкина его мать.
Устав от бега и собачьего лая, он сгреб пригоршню мерзлых конских катышей и расшвырял их в собак, сразу потерявших к нему интерес. Сбив свою злость, Филипп двинулся шагом. Он был сердит оттого, что в этакую поздынь пришлось вытряхиваться из тепла на стужу, что в первый же вечер мать ни за что ни про что устроила ему нахлобучку.