— Ладно. Набирайте дальше, — сказал Солодянкин.
Разрезав ботинок, фельдшер сказал беспечно:
— В мякоть. Скоро побежишь.
Филиппа усадили в сани и Петр Капустин сам повез его на квартиру.
— Знаешь, если каждое воззвание будет оплачиваться нашей кровью, нам ее не хватит, — с укором сказал он. — Как это ты умудрился, а?
Филипп молчал. «Чего тут скажешь-то. Кругом я виноват».
— Эх ты, чудак! — сказал Капустин.
Солодянкину было непонятно, отчего так добр к нему Капустин. За такое вон как надо взыскивать. С оружием баловаться. В армии бы поставили с полной выкладкой.
* * *
Филипп жил в своем унылом подвале. Однако подвал не смог задушить в нем ни здоровья, ни румянца. Видимо, спасала большая добрая печь, которая грела и растила его. Выхаживала, когда он, провалившись под лед, приходил домой, гремя обмерзшими штанами.
Лежать оказалось не так уж плохо. Филипп развлекал себя как мог. Через окно, заляпанное прошлогодними ошметьями глины, он смотрел на прохожих. Его забавляло, как неодинаково ходят люди. Один проскачет стригуном, другой передвигает ноги так, будто у него на подошвах кирпичи. Это были нерешительные, скучные люди. Но и они, попадая в косослойную полосу на стекле, смешно выгибались, голова вытягивалась далеко вперед, а тело топталось на месте. Один раз промелькнули ловкие маленькие ботинки. Филипп вытянулся, насколько позволяла больная нога. Показалось ему, что это Ольга Жогина.
Почему-то и теперь эта женщина вызывала интерес. Как она изменилась. А ведь была, что стрекозка. Как-то госпожа Жогина сказала матери, чтобы та привела своего Филю. Лет восемь было ему. Олечка любит играть в лошадку.
Филипп, насупившись, стоял в прихожей рядом с матерью. Вдруг по блестящему полу подбежала девчонка, показала ему язык. Он спрятался за мать.
— Иди, — подтолкнула его Мария, — сказали: гривенник дадут.
Он добросовестно бегал, стуча босыми пятками и даже взбрыкивал, как жеребенок. Тупорылые старые валенки терпеливо ждали его в коридоре. Им сюда было нельзя.
Ольга взвизгивала, бегая за ним и больно стегала поясом, но он терпел. Под конец упарившемуся коню принесли рыбный пирог, и он, забавляя хозяйку, ел на четвереньках. Видно, этим пирогом и попрекала его госпожа Жогина...
К концу дня Филипп стал ерзать на кровати: вот-вот должна была прийти из приюта мать. Ему стыдно было рассказывать о том, как по-дурному получил он свою рану, хотелось придумать что-нибудь, но он знал, что уже половине Вятки известно о том, как он всадил себе пулю. В подтверждение этого Маня-бой прибежала раньше обычного и, попричитав, погладив забинтованную ногу, как обычно, заключила.
— Мучитель! Нет ума, и не надо. Связался со своими большевиками, вот тебе и поделом.
Как помнил себя Филипп, мать всегда ругала его, и он привык к этому. Его даже не сердило это. А мать обижалась, если он спрашивал, зачем она ругается.
— Что ты. Да разве я ругаюсь. Я ведь тебя, мучителя, наставляю, — удивлялась она.
Все упреки матери были привычны. Филипп не слушал. Он думал о том, заберут ли из типографии все воззвания, и о том, что метранпаж все-таки зараза. Надо бы его проучить.
Когда мать смолкала, Филипп вставлял:
— Ну ясно, — и снова обдумывал свое постыдное положение.
На другой день Филипп понял, что значит быть вовсе одному, да еще в такое время, когда каждый человек на счету. Оказывается, нечего делать хворому хромому человеку. Вся работа на улице.
Он изловчился, подобрался к подоконнику, долго выбирал место, с которого видна была Пупыревская базарная площадь. Лабазы, лари, перечеркнутые крест-накрест коваными полосами, лавки с сырыми кожами и сапогами, чумазые мешки с углем, его любимый — кустарный ряд: рогожи, лыко — снопами, целые копны лаптей. Налетай — недорого берем. И тут же веселый товар — игрушки из липы: как живые, поклевывают курицы деревянными носами, медведи бьют по липовой наковальне молотками. Видна трактирная вывеска в виде огромной подковы с лошадиной головой в середине — заведение разбогатевшего кузнеца Пупырева, по фамилии которого, видно, и окрестили площадь.
Слоняются солдаты, глазеют на базарные чудеса парнишки с белыми узелками, забыв о том, что надо бежать к отцам в мастерские.
Филипп тоже так глазел. И теперь бы побродил, да нога...
Жаль, не видно любимца Пупыревки ничейного козла Васьки. Над ним потешались до устали. Праздные зеваки подносили ему газету.
— Гли, читает. Читает. Грамотный козел. Борода, как у архиерея.
— Чего вычитал-то, Вась?
Васька смотрел-смотрел зрачком-черточкой в буквы, потом, изловчившись, хватал газету и начинал сердито жевать.
— Ха-ха, не глянется. Не то пишут. Ну, ты же старый козел. Новое тебе не по нутру. Верно, верно, Вася, новое не всем по нутру. Ой, не всем.
Лохматый, злой, как нечистая сила, Васька мог ударить рожищами ниже спины, мог слямзить ярушник у зазевавшейся бабы, клок сена прямо из-под морды лошади, поднявшись на задние ноги, мог хладнокровно содрать пахнущее клейстером воззвание новой власти. Васькой стращали детишек. А теперь пошел слух, что Вятский совнарком арестовал козла за контрреволюцию и держит вместе с арестованными буржуями и ворами в подвале Крестовой церкви.
Чего только не навыдумывает контра.
В конце концов Филиппу надоело смотреть через окно, и он взялся мастерить трость из ухватного черня. Будет трость, он сумеет куда угодно сходить, И не так уж это стыдно, что в себя пульнул. Все-таки огнестрельное ранение — не чирей.
За этим занятием и застиг его внезапный стук в дверь. Решив, что идет кто-нибудь из знакомых, Филипп бодро гаркнул:
— Налетай, подешевело!
Но на пороге стояла совсем незнакомая пунцовая с мороза яркоглазая девчонка в цыганском полушалке. Филипп онемело сполз с постели, поправил лоскутное одеяло. «Что еще за новоявленная икона?»
— Это вы! — сказала уверенно девчонка и окинула взглядом подвал.
— Я, — ответил он не очень твердо. — А кого надо-то?
— Тебя, то есть вас.
— Ну?
Он вдруг вспомнил, что в типографии хлопотала около него эта самая девчонка, а может, похожая на эту. Он подумал, что надо бы подать единственный стул, пригласить, чтобы села. А может, не надо? Стул-то качается — колченогий.
— Вот меня послали, товарищ Солодянкин, — сказала девчонка — чтобы я за всех извинилась. Больно нехорошо тогда получилось. Метранпажа выбирали, да он отбрехался. Ну, как ваше здоровьице?
Филипп не был злопамятным.
— Пустяки, скоро подживет, — небрежно проговорил он, словно ему самое малое десяток раз приходилось стрелять себе в ногу, и он уже к таким штукам привык.
Девчушка постояла, осматривая жилище комиссара Солодянкина, и ему, пожалуй, впервые стало не по себе оттого, что живет он в подвале, из которого видно только ноги прохожих, что с настенного камышового коврика смотрят львы с глупыми мордами, что обои совсем пожухли, что старое одеяло засалено, и он, как блаженненький, теребит из него куделю, вместо того чтобы пригласить девчонку вперёд.
— Может, вам что надо... лекарства какие? — спросила, наконец, девчонка.
— Не, — сказал он. — Я вот тростку себе делаю. Пойду скоро. А то дела полно.
— А я тебя давно знаю, — неожиданно выпалила девчонка. — Еще у тебя мать приютская кухарка. Маня-бой.
— Ну? — удивился он.
— Вот те бог, — девчонка взмахнула рукой перед своим носом.
Филиппу вдруг стало просто. Девчонка-то славная, бойкая. С такой говорухой не затоскуешь.
— Много знаешь. Наверное, в гимназии училась?
— А как же, — нашлась девчонка, — в матренинской гимназии да вдобавок — прачешный институт.
— Ученая, — похвалил он. — А чего ты стоишь? Садись!
— Да нет, идти ведь надо. — А сама расстегнула тесную в груди шубейку, села. Глаза смешливые, так и искрятся.
— Ты, поди, голодный сидишь? — и вытащила из кармана что-то завернутое в бумагу. — Это мамкины постряпушки. Ешь.
— Да нет. Я не хочу. — Филипп вдруг увидел, что пресные ватрушки завернуты в «Воззвание». Разгладил его на столе. Так и есть, это.
— Напечатали, значит?
— А как же. Тебе бы надо не к метранпажу, а к наборщикам. А то он развел канитель. Он у нас политик. На всех собраниях говорит.
Филипп помрачнел. Она вот знает, как надо. Ишь какая.
— Ну ладно, я уж пойду, — пятясь, сказала она. — Ты постряпушки-то ешь. А меня-то знаешь как зовут? Нет? Тоня, Антонида, значит.
Она выскочила за дверь, и не успел Филипп опомниться, как закрыв свет, постучала в окошко. Он видел только ее белые веселые зубы.
— Выздоравливай смотри!
«Ишь перепелка, — подумал он. — Наверное, всего лет семнадцать». Самому Филиппу зимой стукнуло двадцать. Но это был уже вполне серьезный возраст. После прихода Антониды ему как-то приятнее стало лежать. Было о чем подумать. Сначала ему показалось, что девчонка чудаковатая, потом решил, что она просто веселая. С ней он под конец не чувствовал никакой робости. Постряпушки принесла. Это уж от себя. И это наполнило его гордостью. Как настоящему больному гостинец принесла.