Ну хорошо мы, любящие Россию, уже ничему не удивляемся, то есть в смысле издевательств над Россией. В основном это издевательства публичные. Вот выпустили на экран свинью гулять, а на свинье черной краской: "Россия". Вот иконы оскверняются. Вот реклама: царский посол ворует кофе, ну и так далее.
В чем секрет русского неотмщения издевательству над русским? Думаю, в русском осознании своей греховности. Это осознание выше многих. Праведно проживший монах говорит: "Плачьте обо мне, братья, потому что не приготовил я себе напутствия в вечность. Вот идет день, после которого не будет другого утра. И будут муки, которые мы заслужили. И из пламени будем взывать: "Господи, Ты сотворил нас для жизни праведной, а мы уподобились скотам, считая плоть за главное в жизни. Забыли, что не деньгами платили за нас, а кровию Христовой".
Какое же счастье сидеть в деревне одному, без телевизора, с восходящей на небеса молодой луной! Счастье – тихонько выходить во двор, чтобы не спугнуть скворцов, счастье – замереть над первыми цветами, да даже и такое счастье, чтобы горестно охнуть над погибшим ростком сирени.
Счастье-то счастье, но не уходит из головы ужас и цинизм только что виденного повешенного. Где? В самом центре Москвы, в начале Тверской, там, напротив Театра имени Ермоловой сейчас контора Евросети. Контора эта, по-нынешнему говоря, офис. Там тебя не обхамят, но без денег к ним не приходи. И вот я зашел и увидел, что при входе в Евросеть над головами входящих висит повешенный мужчина в галстуке, в хороших ботинках. На груди табличка: "Повешен за некультурное обращение с клиентами". Большей мерзости, цинизма и пошлости я никогда не видел и очень надеюсь, что не увижу. Вот это символ Евросети. Сеть ее наброшена на нас, а над сетью висит повешенный манекен.
Возмущенный, я сказал офисным (читай: конторским) служащим:
– С черным юмором у вас в порядке.
Они, думая, что оценен их уровень, захохотали, довольные.
Нет, я человек старой закалки, а передо мной были люди новой формации. Закалка что-то значит, нас закаляли, а этих формовали, штамповали.
А теперь надо рассказать про второго повешенного. В тот же день поехал в свое Никольское. И мне первый встречный на остановке сказал:
– Чего Сережик-то выкинул, а?
– А что Сережик?
– Да повесился.
Ничего себе новость. Сережика я знал давно. Крохотного роста мужичишка, он сильно пил. Пил с женой, потом ее похоронил и напился сразу же. Ходил пить на могилу. Жил с матерью. Она не пила, умерла сама. То есть вот это неизвестно. У них загорелся дом, ее утром нашли мертвой. Может быть, она задохнулась в дыму. Огонь быстро потушили. Сережик даже и не проснулся – спал на крыльце. Заметили соседи, вызвали пожарных. Вскоре дом снова горел. Тоже потушили. Говорили, что от проводки, – дом старый.
Сережик часто приходил ко мне. Конечно, за деньгами. Но не было, чтобы он цыганил деньги просто так. Он каждый раз обязательно что-то приносил. Он воровал на стройках. Строек в наших местах было много – Москва расползалась. Сережик воровал все, что мог унести. А так как был малосильным, то уносил немного.
– Дядь Вов, – говорил он, – возьми рубероид. Хотел крышу крыть, да раздумал. Купи, а?
Когда была жива жена, то приходил вместе с нею. Она не смела войти в калитку, стояла за ней и смотрела на меня молитвенно и отчаянно.
– Сережик, – говорил я, – ну куда мне рубероид? Лучше я тебе просто так дам. Реанимируйтесь.
– Дядь Вов, – вздымал руки Сережик, – дядь Вов, знаешь чего? Не знаешь, дядь Вов. Я же к тебе в крайнем случае. Я все считаю, ты можешь не считать, я записываю, сколько тебе должен.
– Свечку поставишь в церкви, и ладно, – отвечал я.
– Да! – кричал он возбужденно. – Да! Но одеться же надо, так же не пойдешь. Да я и так за тебя молюсь. У меня и икона есть. Материна, еще от ее бабушки...
Нет, четко подумалось мне, не мог Сережик сам повеситься.
– Это когда?
– Да с неделю.
Я подошел к дому Сережика. А в дом уже было не войти: вся одворица была обнесена забором, и внутри ходили рабочие. Меня внутрь не пустили, сказали: не велено.
Да, не мог Сережик сам повеситься, помогли. И не от проводки загорался его дом, а поджигали.
– Дядь Вов, – кричал он, – пойдем со мной, пойдем! Я тебе покажу, где проводка, а где загорелось. Там и бутылка с бензином. Поджигали меня, дядь Вов. Пожарник говорит: "Начали поджигать, все равно сожгут"...
Вот и весь мой рассказ. Теперь на месте дома Сережика стоит угрюмая желто-красная домина, у ворот будка со сторожем. Иногда из ворот выезжает нерусская машина с затемненными стеклами. Да в общем-то и плевать в эту сторону. Но вот жаль, не знаю, где похоронили Сережика. С его смертью я лишился молитвенника за себя. Это главное.
А висит ли в конторе-офисе манекен, это мне уже и неинтересно. Злу не положено предела, еще и не то увидим.
А Сережика нет.
День да ночь – сутки прочь
Вот и опять день настал. И идет. И прошел. И ничего за целый день не сделал. Упечатал только колодец, чтоб зимой не замерзал, чтоб не таскать зимой чайниками кипяток для разморозки льда внутри шланга. И все. Да в конце концов, и колодец можно было не упечатывать. Ну, будет перемерзать шланг, ну и что? Принести чайник кипятку да разморозить. Даже интересно.
Ну, птицам хлеб крошил. Они сидели на снежных ветках, ждали. Потом слетелись. Потом их согнала ворона и поддала по кормушке снизу башкой. Крошки просыпались. Я наладил, но с земли не стал собирать крошки, добавил новых. Так они и клевали: воробьи и синицы вверху, ворона внизу.
Прошел день. Гаснет дневной свет, сжимается от холода. Ушло солнце. Да, день прошел.
Прошел, и слава Богу. Не врал, не крал, телевизор не смотрел, молчал, среду соблюдал. Так же и жили всегда: день да ночь – сутки прочь.
Ночью неподвижная овальная луна в белом окне. А утром она же, на глазах умирающая, падает в темный лес за рекой. А роща на востоке начинает розоветь, будто там встали и зажгли горящие розовые свечи.
И опять день настал. И идет... Кипяток в моей кружке остывает, я забыл заварить чай, забыл, что надо что-то съесть, чтобы встать и что-то делать. Сижу, уставясь взглядом сквозь зеленые листья цветов на подоконнике в белое небо. Надо встать, надо цветы хотя бы полить.
У кормушки уже две вороны. Синицы их уже не боятся. Сижу и думаю, хватит ли у солнца сил подняться до перекрестья рамы на окне. Наверное, не хватит – зима, дни короткие.
Надо встать, надо одеться, надо выйти в сад. Надо огрести снегом яблони и вишни, и смородину. Не знаю, как мне, а им тут зимовать.
Мелочь
Почти ничего не значит нынешняя мелочь. Денежная, имею в виду. Помню из детства утверждение дедушки, что гибель России началась с момента изъятия из обращения монетки достоинством в полкопейки. Полкопейки – это грош, он остался только в пословицах, которые тоже умирают. "Не было ни гроша, да вдруг алтын". Алтын – сколько копеек? Три копейки. Правильно. А две копейки? Это семитка. А гривенник – это десять копеек. А пятиалтынный – это пятнадцать. Двугривенный – двадцать, а полтинник и вовсе пятьдесят. Наконец, рубль – это целковый. Копейка рубль бережет – так говорили. Копейка – это кусок хлеба, коробка спичек, стакан газировки, на рубль в студенческие жили по три дня: хлеб ржаной, буханка – девять копеек, картошки килограмм – десять копеек, кило макарон – четырнадцать, остальное соответственно.
Совершенно сознательно я вспоминаю цены детства и юности, чтобы хоть как-то напомнить нынешним молодым о ценах, которых достигло Отечество всего за пятнадцать лет после самой страшной войны в истории. Почему, спросим, росло благоденствие народа? Ответ самый простой: не воровали. Были и гусинские, и березовские, и разные рыжие прохиндеи, но условий для воровства им особо не создавалось. Боялись, попросту сказать.
Но что мы все о них, их и без нас Господь накажет, надо больше с себя спрашивать. А чего вдруг я стал про мелочь размышлять? Я шел в зимний день без перчаток и грел руки в карманах куртки. А в кармане мелочь, вот и тряс ею. Еще вспоминал, как до сих пор у меня в Вятке продавщицы в сельских магазинах сдают сдачу с точностью до копейки, и я заметил, что их обижает наша московская хамская привычка не брать на сдачу медяшки. И еще меня выучил уважать нынешние монетки один мужчина, Александр Григорьевич. Мы шли с ним по улице, он нагнулся, поднял копейку и объяснил: "Ты же видишь – изображение Георгия Победоносца, как же его оставить под ногами, еще кто наступит". С тех пор я поднимаю даже мелкие монеты. Подними, донеси их до ближайшего нищего, идти далеко не придется, и отдай ему. А у него набежит монетка к монетке на хлеб, на соль.
Шел такой густой свежий снег, что белые стены домов не ограничивали пространство, я чуть не въехал в высокую белую стену Сретенского монастыря и пошел вдоль нее. Увидел у ворот занесенную снегом нищую. Да нищую ли? Очень бойка она мне показалась, но правая рука, трясущая в кармане мелочь, захватила ее в горсть и извлекла на свет божий. Я решил подать монетку, всегда вспоминая маму, учившую, что подавать надо, но понемногу. "Большой милостыней не спасешься, лучше чаще подавать. Нищий настоящий и куску хлеба рад, а тут деньги".