class="p1">Ладно. А если… А если недотер, если мало тер и слабо, Ханс? А он умрет у тебя в постели? Ведь может. Он был холодный, я знаю. Смешно будет, потому что в желтых перчатках-то не умрет. Его убить не так легко будет.
Ханс не шевельнулся и ничего не сказал.
Не мне решать. Я его не спасал — ты сам сказал. Мне это все равно. А зачем ты тереть начал, если знал, что бросишь? Ведь это ужас будет — если мальчишка Педерсенов в такую даль шел через пургу, перепуганный, и замерз, а ты его тер, ты его спасал, чтобы он очухался и наплел тебе незнамо что, и ты поверил — а теперь ничего не станешь делать, а только с бутылкой обниматься. Это тебе не репей, так просто не отцепишь.
Он все равно молчал.
В погребах сильный холод. Но им-то с чего замерзнуть?
Я развалился на стуле. А Ханс так и сидел.
Им не с чего замерзнуть, так что отдыхай.
Стол, где его было видно, был грязный. Весь в воде и ошметках теста. Тесто в коричневых полосах, полотенца пустили краску. Повсюду желтоватые лужицы виски с водой. Что-то похожее на виски капало на пол и вместе с водой собиралось в лужу возле сброшенной одежды. Картонные ящики обмякли. Вокруг стола и печки жирные черные тропинки. Я удивлялся, что картон раскис так быстро. Ханс держался руками за стакан и бутылку, как за два столба.
Мама стала собирать вещи мальчишки. Она брала их по одной, пальцами за углы и края, поднимая рукав так, как поднимаешь летом плоскую кривую засохшую лапку мертвой лягушки, чтобы скинуть с дороги. Она брала их так, что они казались не людскими вещами, а животными, дохлыми, гнилыми земляными тварями. Она унесла их, а когда вернулась, я хотел сказать ей, чтобы похоронила их — быстро зарыла как-нибудь в снег, — но она испугала меня: она шла с растопыренными руками, и они дрожали, пальцы сгибались и разгибались, — двигалась, как комбайн между рядов.
Я отчетливо слышал капли, слышал, как глотает Ханс, как стекают со стола вода и виски. Слышал, как тает иней на окне и каплет на подоконник, а оттуда в сток. Ханс налил в стакан виски. Я посмотрел мимо Ханса: из двери за ним наблюдал папа. Глаза и нос у него были красные, а на ногах красные шлепанцы.
Что тут у вас с мальчишкой Педерсенов? — спросил он.
Мама стояла позади него с тряпкой.
3
А про лошадь не подумал? — сказал папа. Лошадь? Где ему взять лошадь?
Где угодно — по дороге, мало ли где.
Мог он добраться на лошади?
На чем-то же добрался.
Не на лошади же.
Не пешком же.
Я не говорю, что вообще добрался. Хоть на чем.
Лошади не могут заблудиться.
Нет, могут.
У них чутье.
Хреновина это, насчет лошадей.
В метель лошадь приходит домой.
Вон что.
Отпустишь ее — она придет домой.
Вон что.
Если украл лошадь и отпустишь, она привезет тебя, откуда украл.
Тогда, значит, не могла показать ему дорогу.
Тогда, значит, правил.
И знал, куда едет.
Ага — и приехал туда.
Если у него лошадь была.
Да, если лошадь была.
Если лошадь украл до метели и сколько-то на ней проехал, тогда, когда снег пошел, лошадь была уже далеко и не знала, в какой стороне дом.
У них чутье страшенное.
Хреновина это…
Не все ли равно? Он добрался. Не все ли равно как? — сказал Ханс.
Я рассуждаю, мог ли добраться, сказал папа.
А я тебе говорю, что добрался, сказал Ханс.
А я тебе доказываю, что не мог. Мальчишка все выдумал, говорю.
Лошадь станет. Встанет головой к ветру и станет.
Я видел, как задом вставали.
Всегда головой встают.
Он повернуть ее мог.
Если лаской и сам не испугавшись.
Пахарь же лаской.
Не всякий.
Не всякая возить на себе любит.
Не всякая и чужих любит.
Не всякая.
Какого черта, сказал Ханс.
Папа засмеялся. Я просто рассуждаю, сказал он. Просто рассуждаю, Ханс, и больше ничего.
Папа увидел бутылку. Сразу. Он моргал. Но бутылку приметил. И ее увидел, и стакан в руке у Ханса. Я думал, он что-то скажет. И Ханс думал. Он долго держал стакан на весу, чтобы никому не показалось, будто он боится, а потом поставил его небрежно, так, словно у него причины не было и держать стакан, и ставить причины не было, а просто взял и поставил не думая. Я усмехнулся, но он меня не видел или притворился, что не видел. Папа про бутылку молчал, хотя увидел ее сразу. Думаю, благодарить за это надо было мальчишку Педерсенов, хотя его и за бутылку надо было благодарить.
Сам виноват, что снеговых щитов нагородил, сказал папа. Вроде бы столько здесь живет, что мог бы лучше знать природу сил.
Педерсен просто любит приготовиться, па.
Ни черта. Готовиться он любит, засцыха. Готовится, готовится. Вечно готовится. И никогда не готов. Хоть бы раз. Прошлое лето, вместо того чтоб за полем смотреть, к саранче готовился. Дурак. Кому нужна саранча? Вот так ее и накличешь — вернее способа нет, — приготовиться к ней если.
Ерунда.
Ерунда? Ерунда, говоришь, Ханс?
Говорю, ерунда. Да.
Тоже любитель готовиться? Как Педерсен, а? Всю мошонку вон изморщил думаючи. Рассыпешь яду для миллиона, а? Знаешь, что выйдет? Два миллиона. Умные, ох они умные! Педерсен накликал саранчу. Прямо призывал. На колени падал, просил. А я? У меня тоже саранча. Теперь он снегу стал просить, на колени падал, руки ломал. Ну и готов он, скажи? А? К снегу? К большому снегу? Бывает кто готов к большому снегу? Ох и дурак же. Держал бы своего мальчишку за этими щитами. Какого лешего… какого… какого лешего сюда его послал? Человек свое племя соблюдать должен. Смотри, папа показал на окно. Видишь, видишь, что я тебе говорил — снег… все время снег.
А ты видел зиму, чтоб снегу не было?
А ты небось готов был.
Снег всегда идет.
Небось и к мальчишке Педерсенов был готов. Ждал его там, хрен свой остужал.
Папа засмеялся, а Ханс покраснел.
Педерсен дурак. Дурака учить — что мертвого лечить. Святой Пит за всю жизнь не понял, что с неба падает и с пшеницей приключается. Всю жизнь шею выворачивал, на облака смотрел. Не удосужился приглядеть за ребенком в метель. Ты теперь заместо него постараешься? Так ты еще больше