– Наливай, Серёжа, у тебя руки длинные, – сказал Норушкин. – Так в чём же нескладуха?
– В том, что Герасим с Аттилой такие мульки не секут.
– Но они же секут.
Мимо с очередным стаканом чая для Шагина прошла Люба, оставив за собой жасминовый след.
– Видишь ли, Сергей... – Секацкий тщетно поискал глазами плинтус, который с его позиции, как оказалось, был не виден, и вместо пространной речи ограничился ремаркой: – Андрей сказал, что они только внешне как люди, а на самом деле – вроде бы духи тьмы и демонопоклонники.
– И на хера им башня? У них без неё что – полного мондиализма с глобализмом не выходит?
– Не знаю, Серёжа, – действительно не знал Норушкин. – К сожалению, наш разговор вульгарен. И самое печальное, что он, пожалуй, коль скоро уж касается вещей, которых касается, не может быть иным. Так вот, эти два голубчика меня как злой и добрый следователь разводят. Сначала Герасим наехал – не сильно, а так, чтобы пугнуть и пощупать только. Зато из дяди моего уже не в шутку жилы вытянул, а как увидел, что толку нет, пошёл башню нахрапом брать. Там Герасима с его братвой сторожихинские мужики в клочки и порвали. – Чокнулись. Андрей махнул рюмку и закусил оливкой с миндалём. – Причём Герасим загодя Аттилу как своего соперника представил, чтобы я по расхожей схеме к врагу врага расположением проникся. Вот теперь меня Аттила ватой и обкладывает, чтобы бдительность усыпить: деньгами приручает» вроде как – благодетель. Словом, муштрует лаской, заботой и сахаром, как дрессировщик Дуров. Даже Кате заказ жирный подкинул. А сам между тем к Побудкину подбирается. Грамотно так, в войлочных тапочках... Я ведь землю там родовую купить хочу.
– На какие шиши? – удивился Коровин.
– А по кадастру это, знаешь ли, недорого. Так вот, мне сегодня человек доверенный звонил и сказал, что на ту же землю Аттила бумаги подал.
– И что теперь? – искренне полюбопытствовал Секацкий.
– Биться с ним буду.
– Я твоего Аттилу не видел, но, думаю, вы в разных весовых категориях, – справедливо заметил Коровин.
– Я его тоже не видел, но если ты на кодлу его бандитскую намекаешь, то это ничего не значит.
– Да? – Коровин манипулировал вилкой, и движения его при этом были пульсирующие и стремительные, отчего напоминали какую-то птичью повадку. – Хорошо, что сказал, а то я понять не могу, что они с тобой, таким для нас дорогим и любимым, возятся? Что бы им тебя попросту, без затей, бензопилами не попилить?
– А я, Серёжа, под охраной – меня светлый крылом покрывает. Я только добровольно, своей волей могу им в лапы угодить, если на хитрость их куплюсь. Но я не куплюсь. Я на них первым в штыковую пойду... Странно только, что дядю моего – Царство ему Небесное – Герасиму удалось в оборот взять. Видно, он у ангелов уже списанный был...
Как-то сами собой рюмки опять оказались полными.
– Но ты не думай, на мне свет клином не сошёлся. – Андрей подлил себе в стакан минералки. – Здесь только один из фронтов невидимой брани, как верно старец Никодим Святогорец выразился.
– Есть ещё?
– Конечно, – заверил осведомлённый носитель коллективной беззаветной санкции Объединённого петербургского могущества. – По афонскому преданию, скажем, на той же Святой Горе, где Никодим духовно подвизался, существует братство двенадцати невидимых богоносных отшельников. Эти земные ангелы и небесные человеки достигли великих духовных высот и в исключительных случаях открывают себя людям, становясь видимыми для телесных очей. Их пламенная молитва испепеляет демонов и во многом определяет судьбы мира...
– Ты же римской веры, – поднял бровь Андрей.
– Ну и что? Я однажды, между прочим, в Еврейском университете курс лекций по хасидизму прочитал.
– Ты же белорус необрезанный. – Коровин сделал неопределённый жест, который при желании можно было наполнить любым смыслом.
– В Петербурге среди евреев зубра не нашлось.
– Я вот что у вас, у зубров, спросить хотел, – спросил-таки Норушкин, – как мне после быть, когда я с Аттилой дело решу? Может, наезды эти пацанские не случай, а симптом? Может, незримая брань уже в зримую сгустилась? Может, гнев народный вызывать пора, русский бунт будить?
– Какой, на хер, бунт! – Коровин нервно схватил бутылку и наполнил опустевшие рюмки. – Я только-только скутер купил! Жить по-человечески начал! А он – бунт! Забетонируй свою башню на хер и забудь, как дурной сон! Дай спокойно оттянуться!
– Это пораженческая позиция. – В глазах Секацкого зажглись маниакальные огоньки. – Насколько я понял, обратно из чёртовой башни никто не возвращается, ибо она представляет собой одновременно и кратчайший ход в инобытие. Однако, для сохранения репрезентативности, Норушкины тобой кончаться не должны. То есть тебе положено иметь как минимум сына. Так?
– Так, – сказал Андрей.
– Выпади мне такой жребий, – мечтательно предположил Секацкий, вынужденный – ввиду отсутствия в окоёме плинтуса – говорить относительно коротко, – я бы тут же заделал кому-нибудь ребёнка и – сразу в башню. Ведь здесь речь идет об источнике чистого вещества духа воинственности! Дать ему возможность выплеснуться на поверхность и обрести носителя – что может быть блистательнее и достойнее? Что может сравниться с этим по величию и дерзости жеста? Ведь пробуждённый бунт, выигранная битва, равно как и предъявленный миру новый текст, относятся к одному имманентному ряду, объединённому греческим словом хюбрис, которое означает разом «наглость» и «дерзость», а на самом деле – волю нарушить равновесие бытия, волю бросить вызов вечности. О добродетели пусть вещают подгнившие «овощи», испускающие смрад «плоды просвещения», а наша задача, если отважиться на честность самоотчёта, состоит не в том, чтобы устраивать жизнь безмятежной, а в том, чтобы устраивать её многоцветной, не в том, чтобы делать общество гуманным, а в том, чтобы делать его вменяемым. К сожалению, медицина бессильна и даже снисходительна в отношении безумия общества, она лечит только безумие одиночек. А общество между тем тяжело больно политкорректностью, которая есть та же шизофрения. Люди видят что видят, однако вирус политкорректности включает механизм, заставляющий их утверждать, что видят они нечто совсем иное. По сути, желание вновь сделать общество вменяемым – это художественный проект. Иннокентий Анненский совершенно напрасно считал, будто бы художник ответствен за общественное зло, нет, художник ни за что не ответствен, в крайнем случае – только за общественное добро. Если художник отдаёт себе отчёт в том, чего он хочет и что может, то он ни перед кем не отвечает за последствия своего бытия. Он отвечает только за степень точности своего творческого проекта или, если угодно, за силу соблазна, заложенную в его деянии. Ему некого бояться, кроме Бога, и ему неведом горний страх смутить малых сих – он обращается не к ним. Тот, кто считается с интересами сирых и убогих, сам никогда не выйдет из состояния убожества. Воистину достойны презрения всевозможные учителя жизни и любители позы мудрости, поскольку они даже не догадываются, что возлюбленная ими правда жизни есть только в искусстве, а в самой жизни её нет и никогда не было.
– Ты, Сека, маньяк, – застыл с вилкой у рта Коровин. – Ради красного словца и философского дискурса ты папу с мамой живьём на котлеты порубишь.
Тут над столом расцвёл жасминовый куст – это Люба принесла свинину по-баварски.
– Люба, – сказал Андрей, – у нас что-то водка кончается, а мы, представь, даже в календарь ваш не заглядывали.
– В этот день под Парижем, – любезно подсказала Люба, – в одна тысяча семьсот восемьдесят третьем году впервые был осуществлён полёт человека на тепловом воздушном шаре. Имена героев-воздухоплавателей – Пилатр де Розье и Лорен д'Арланд.
– Тогда принеси ещё бутылку и посчитай, сколько с меня...
– Мила деньги с тебя брать не велела.
– Почему?
– У нас «крыша» поменялась. Вместо Герасима – Аттила. Он тоже «Либерию» крышить бесплатно будет, но мы за это теперь всё, что ты закажешь, должны на счёт заведения списывать. Такое у него условие. Иначе он Миле с Вовой обещал уши отрезать и голыми в Африку пустить.
Коровин и Секацкий выразительно посмотрели на Норушкина.
– Это меняет дело. – Андрей призывно махнул рукой Левкину и Шагину, рассудительно пояснив: – У Левкина, правда, желудок меньше напёрстка, зато Шагин – прорва.
Жаль, далеко слетел Григорьев – он тоже мог в один присест умять индейку.
4
Весь следующий день после устроенного им в «Либерии» Лукуллова пира Андрей провёл дома в полуфлористическом, древоподобном состоянии, в обстоятельствах рассеянной созерцательной прострации. Будничный быт преобразился вдруг в сплошное поле боя, всеобщее преодоление, в пространство несказанного героизма и тотального подвига.