Коровин и Секацкий выразительно посмотрели на Норушкина.
– Это меняет дело. – Андрей призывно махнул рукой Левкину и Шагину, рассудительно пояснив: – У Левкина, правда, желудок меньше напёрстка, зато Шагин – прорва.
Жаль, далеко слетел Григорьев – он тоже мог в один присест умять индейку.
4
Весь следующий день после устроенного им в «Либерии» Лукуллова пира Андрей провёл дома в полуфлористическом, древоподобном состоянии, в обстоятельствах рассеянной созерцательной прострации. Будничный быт преобразился вдруг в сплошное поле боя, всеобщее преодоление, в пространство несказанного героизма и тотального подвига.
Ввязываться в эту битву определённо не было сил.
Самый значительный поступок, который он смог себе позволить, – это расписаться в расходном ордере за остаток гонорара и отдать прибывшему с утра курьеру так до конца и не причёсанный «Пацанский кодекс». Будь Норушкин в тот день более собранным, он ни за что бы так не сделал – любую свою работу Андрей, как правило, старался довести до невозможного, увы, в телесном мире совершенства.
Впрочем, перед уходом Кати в Муху Андрей всё-таки послал её за пивом, поскольку в своей сумке нашёл лишь бутылку кваса как свидетельство о некой изначальной благонамеренности. Однако расчёт был неверен – после четырёх бутылок просветляющего (по замыслу) «Петровского» он только погрузился в ещё большую ботанику.
А между тем звонивший накануне Фома сказал, что послезавтра в уездной сельской администрации появится некто Н. В. Шадрунов, чтобы лично снять вопросы по бумагам, которые он подал на приобретение Побудкина. Иными словами, скорее всего, он привезёт барашка в бумажке, чтобы сунуть его кому нужно в лапу и получить преимущество перед Андреем, подавшим заявление первым.
Чёрт подери всю эту околесицу, но надо было что-то делать...
5
Назавтра, при помощи редко употребляемого в режиме трезвона будильника – просто голос у этой адской бренчалки был такой зычный, словно внутри неё, намотанный на шестерёнки, вертелся дьявол, – Норушкин встал в нечеловеческую рань, но всё же человеком, а не грушей.
Кофе оказался пережареным и, помимо привычного аромата, немного отдавал углем.
Катя спала; её дыхание было лёгким и маленьким, как мотылек. Андрей заметил это, и по его спине пробежали сладкие мурашки.
Поцеловав спящую детку в дрогнувшее веко, Норушкин задал Мафусаилу зёрнышек, сменил воду и, надев поверх свитера кожаную куртку, отправился в предутренний ужас, в леденящую тьму, на Царскосельский вокзал.
По Загородному проносились редкие машины. Перед ними, стоя на краю мощёной панели, уныло/обреченно приплясывала проститутка. И немудрено – минус пять по Цельсию.
Напротив вокзала в сером сквере виднелась стайка нахохлившихся – такие озябшие воробьи – бомжей. Норушкин вспомнил, что как-то по весне – ранней, ещё до конца не оттаявшей – пил в этом сквере пиво, закусывая истекающей соусом шавермой, и свежеопиленные тополя вдоль ограды походили в сумраке на шеренгу безруких Венер.
В поезде, мимо которого, играя плавниками, текло ленивое пространство, Андрей размышлял о том, что он, пожалуй, ещё не сложился до конца как царь природы и личность, потому что иногда думает как Секацкий, только короче, а иногда – как Коровин, только длиннее.
Потом он даже задремал и сквозь густеющую дрёму слушал исполняемую на компьютерном арго речь двух сидевших неподалёку кексов, из которой в полусне вычленил блистательную фразу: «Ты кто, блин, хакер или мышевозила?» – после чего почил бесповоротно.
Андрею снились бьющиеся в стекло деревья, кошка, урчащая над рыбьими кишками, и пахнущая лесом и овражной тенью черника.
Пока он спал, небеса отворились и просыпали снег.
6
С Фомой Норушкин встретился у дверей уездной сельской администрации – как добраться сюда, Фома подробно растолковал ему ещё по телефону.
Двери были покрыты зелёной краской, а в тех местах, где она облупилась, проглядывала краска коричневая, половая. Да и сам домишко выглядел так себе – восемь на семь, два этажа, силикатный кирпич, железная крыша.
На небе вниз лицом лежали тучи.
Был уже второй час пополудни – администрация заперлась на обед.
– Должны в полтретьего приехать. – Фома прижал к ушам ладони, похожие на два крытых свиной кожей тома в формате большой октавы. На мизинце правой руки блестел платиновый трофей с вензелем «ИТ» на чёрном камне.
– Подождём. – Покорность тому, чего не миновать, сквозила в голосе Андрея.
– Мы тут с Нержаном Тихонычем померекали немного, умишком пораскинули и вот как рассудили. Что шишовским машинам в сарае без дела ржаветь? Может, одну-то лихоимцу здешнему пожаловать? А что? Документы все у шишей с собой были – доверенность уж он себе сам выправит. Так мы, глядишь, хабар хабаром-то и перешибём.
– Как запасной вариант – годится. Если, конечно, сейчас не договоримся. – Андрей глубже сунул руки в карманы куртки и поёжился.
– У меня с собой, Андрей Лексеич, злодейка есть. Сейчас согреемся. – И Фома достал из-за отворота овчинного тулупа видавшую виды армейскую фляжку с вмятинами и крышкой на цепочке.
Погода была далеко не смертельной, но на стекле одного из окон администрации, которое (окно) отчего-то было с одинарной рамой, однако же расцвели ледяные травы. Должно быть, там весь день пускал пары чайник.
– Слушай, Фома, а за каким бесом вам, некурящим, сигары? – припомнил Катины слова Андрей.
– А мы, отец родной, их в доме по углам крошим, чтоб псиной да берлогой не воняло.
7
Когда на улице показался чёрный «Land Cruiser» с питерскими номерами, пузатая литровая фляжка уже на треть примерно опустела.
Норушкин ухватил порозовевшего Фому за овчинный рукав и потащил за угол.
Джип остановился у крыльца администрации; по очереди хлопнули две дверцы. Потом на ступенях – в четыре ноги – прохрустела уверенная поступь и в облупившуюся зелёную дверь ударил тяжёлый кулак.
Затем ударил опять и ещё.
Дверь гудела деревянным гулом.
Щёлкнул запор, и женский голос окатил посетителей будничным покриком:
– Вы что колотите?! Обед – вот же написано! Десять минут обождать не могут!
– Не ссы, колбасу с бутерброда не сдёрнем, – пообещал миролюбиво хрипловатый баритон. – Мы, мать, в приёмной подождём, пока твой бугор кишку бьёт.
Пронзительно скрипнула дверь и сделалось тихо.
– Ну что, попал чёрт в рукомойник... – Андрей оглянулся на Фому и обмер.
Глаза стряпчего, налившись горячей кровью, блистали неумолимой свирепой яростью, зубы обнажились в жутком оскале, верхняя губа хищно трепетала, как у изготовившегося к броску зверя, как у кота, увидевшего за окном синицу.Он явно был уже не человек и даже, кажется, иначе пахнул.
– Ты погоди... – Голос Андрея предательски дрогнул. – Ты его потом порвёшь. Когда я... Словом, если я из администрации минут через десять не выйду – ломай его к едрене фене.
Как ни странно, почуявший нечисть Фома словам Норушкина внял и вновь – приблизительно/на глазок – принял человеческий облик.
Они вышли из-за угла и у крыльца остановились – Андрей искал в себе волевое усилие для подвига, для воспетого Секацким вызова вечности, стряпчий смирно ждал, когда Норушкин усилие отыщет.
– Вы чо тут трётесь, синяки? – выставился из джипа мордатый водитель. – На х...й, на х...й идите.
– Ты «Пацанский кодекс» читал? – Андрей наконец поймал необходимый для достойного ответа на провокацию судьбы кураж, ощутил полноту снизошедшего хюбриса.
– Вчера всей братве раздали, – признался сбитый с толку водитель. – Теперь у нас понятия писаные.
– Пункт пятый, – сказал Норушкин. – Ты не должен попусту плющить ни фраера, ни трясогузку.
– Извини, братан, – убрался в джип мордатый и оправдался из тёплой утробы: – Я ещё на память, блин, не выучил.
Оставив Фому поджидать у крыльца, Норушкин поднялся по присыпанным крупитчатым снегом ступеням и дёрнул дверь.
За ней открылось небольшое пространство – сенцы или передняя как будто, – где стояли прислонённый к стене веник, цинковое ведро и обмотанная портянкой швабра, а в углу под потолком висела явно сейчас необитаемая, но такая дремучая паутина, что, запусти в неё тот же веник, он качался бы в ней, как дитя в гамаке, и не падал.
Тут же была вторая дверь, за которой, собственно, и находилась приёмная.
Посередине приёмной стоял, держа руки в карманах короткого добротного пальто, накачанный бычок с бригадирской цепурой на тугой шее – он, впрочем, пока ничуть Андрея не интересовал.
А тот, кто его интересовал, сидел в кресле у журнального столика и брезгливо смотрел на рассыпанную по лакированной крышке уездную прессу.
На вид Аттиле было лет пятьдесят семь с половиной. Голову его покрывала округлая, с неизменной, навсегда, как валенку, заданной формой, фетровая кепка, лицо было желтоватым и костистым, глаза круглые, но, судя по рубцам морщин, привычные щуриться – словом, ничего особенного, преклонных лет галоша, однако при этом в его глазах, как и в глазах Герасима, сквозил леденящий напор тьмы, готовый прорвать полупрозрачную плёнку, пока что отделяющую этот свет от лютого мира преисподней.