Нравственное тщеславие бывает менее определенно в своих формах, хотя оно в действительности так же изобилует наслаждениями и носит такую же печать виновности. Сначала человек радуется похвалам, расточаемым достоинствам его души, преувеличивая впоследствии достойность добрых дел своих, производя их ради одной похвалы, доходя постепенно до лицемерия в деле чувства. Всякому аффекту человеческому, доброму или злому, бывает присуще тщеславие. Бесконечны градации от добра к злу, мы можем легко отличить в деле тщеславия ровно как грань между здравыми и болезненными побуждениями собственной души. Человек, который бросает серебряную монету нищему, радуется удивлению зрителей и испытывает не физиологическое, а весьма нездоровое душевное наслаждение. Нездорово и сердце того, кто оставляет на столе своем письма, полученные им чуть не за месяц, в надежде, что случайный гость примет эту массу конвертов за сумму его ежедневной корреспонденции; человек этот столь же виноват, как и первый. Родным братом этих слабостей человеческих оказывается и тот, кто с ужасом отворачивает глаза от курицы, зарезываемой для его же стола, и тот, кто не хочет, чтобы его звали графом, бросая с презрением, чуть ли не под стол, герб своей семьи и рода.
Формы тщеславия можно обозначить тремя разрядами: первый обнимает все уродливые и скаредные привычки, роняющие в человеке чувство собственного достоинства и чести, и все качества, обезображенные рахитическом недугом честолюбия, остановленного в своем развитии; второй разряд содержит все подвиги лицемерных благодеяний и притворно-великодушных стремлений. Состав третьих, наконец, относится всецело к миру более или менее поддельной чувствительности, заставляя человека наслаждаться мыслью, что его считают чувствительным, изящно нежным во вкусах и во всем существе своем. Этот последний род тщеславия всего более свойственен женщинам и особенно смешному разряду мужчин, считающих себя одаренными высокими и нежными ощущениями потому только, что им противен запах табака и что лицо их бледно и худощаво. Но, под каким бы видом ни проявлялось нравственное тщеславие, оно в действительности бывает отвратительнее всех прочих принимаемых этой страстью образов. Она возмущает людей мелочностью и низостью своих приемов, профанируя человеческое чувство и заставляя его служить подлейшим целям. Физическое тщеславие побуждает наблюдателя хохотать иной раз от души, при виде наивных уловок этого вообще карикатурного влечения, заинтересовывая даже зрителя художественной отделкой своих хитросплетений. Вообще это мелочная страстишка, вовсе не претендующая на скипетр или венец мелочность приемов, которой вполне отвечает пустота целей. Нравственное же тщеславие, наоборот, никогда не возбудит в наблюдателе откровенного добродушного смеха, так как наружные проявления его, всегда уродливые, симулируют и профанируют сердечное чувство, оскорбляя тем достоинство всего человечества.
Ум наш проявляет также свойственное ему тщеславие, и всякая похвала, несоразмерная с действительной интеллектуальной стоимостью нашей, способна возбудить в нас радости не вполне безвинные. Когда человеку удается вызвать, теми или другими сцеплениями уловок, людское поклонение, он становится лицемерен умом, как другие бывают лицемерны сердцем.
Эти уродливые наслаждения вполне аналогичны тем удовольствиям, которыми пробавляется нравственное тщеславие; хотя проявления их хладнокровны, но они бывают не менее скаредны и мелочны в своих ухищрениях. Здравый людской смысл обозначил мелочность подобных приемов презрительными прозвищами – «гордыбачение», «кичливость», «ломание», «кривляние», «самолюбие» и т. п. Нравственный философ хладнокровно заносит их в число субъектов, подлежащих клиническому осмотру, но, вникая в изгибы собственного чувства, он находит нередко и в себе самом ряд мелких прегрешений такого же рода, с аналогичными следовавшими затем угрызениями совести. Человек, способный производить на свет кипы рифмованных страниц, считает себя поэтом и, таская всюду в кармане излияния собственной гениальности, отягощает ими первого встречного. Наслаждения этого человека можно смело назвать патологическими. Автор, небрежно оставляющий на письменном столе последнюю статью свою, полузабытую под кипами брошюр и не имеющую, быть может, ничего, кроме первого заглавного листка, ощущает преступную радость обманщика, когда случается кому-либо из посетителей увидать драгоценный труд, по-видимому, так скромно скрытый от постороннего глаза. Ученый, загромоздивший свою комнату немецкими, английскими, испанскими или греческими книгами, хочет заставить людей предполагать, что он может читать их. Он ухищряется забыть до полудня свою лампу зажженной на письменном столе среди кучи книг в надежде, что случайные посетители пойдут на грубую удочку этой мнимой учености и возвратятся домой в полном убеждении, что ученый муж томился всю ночь над научным трудом. Сочинители, мелкие и крупные, простят мне это разоблачение сокровенных тайн тщеславной их политики, ввиду того, что содержание моей книги требует от меня примеров и из литературного мира; спустившись в глубь собственной совести, они убедятся, что я выводил примеры свойственного им тщеславия с крайней сдержанностью и не разоблачал самых неимоверных проявлений их тщеславия. Я, со своей стороны, охотно простил бы им все подобные патологические наслаждения, если бы они искупали подобные провинности действительной стоимостью своих произведений.
Все тщеславные удовольствия, разбитые здесь на три категории, составляют, в сущности, одно чудовищное произведение все той же жажды людского одобрения, усугубленного болезненностью стремления. По большей части они комбинируются различным образом в одной и той же особе. Человек тщеславный решается культивировать специально одну из трех разветвлений обуявшей его страсти только в том случае, когда она обещает принести ему более обильный плод. Тогда он решается жертвовать двумя худшими ветвями для того, чтобы избранный отпрыск мог разрастись роскошнее; в выборе же руководит человеком как собственный произвол, так и общественное мнение. Будучи растением многолетним, тщеславие изобилует соками и пускает новые ростки около срезанных ветвей; когда же оно делается высоким, одиноким стволом, около корня выбегает целая семья многочисленных отпрысков, покрывая растение целым венцом. Так, после долгих и многотрудных внутренних совещаний женщина находит, что ни ум, ни сердце ее не обещают ей многого, и что ей выгоднее будет предаться специально физическому тщеславию; тем более что в свете, ее окружающем, красота оценивается охотнее, и что толпа, могущая встретить ее и рукоплесканиями, и свистом, вознаградит ее скорее за сладострастный поворот стана или за нежный изгиб ножки, мелькнувшей из-под платья, чем за высочайшие сокровища ума и сердца.
Тщеславие во всех его видоизменениях всегда гибельно для сердца, которое, истомясь, вымирает окончательно. Растение, согнутое и срезанное рукой садовника, никогда не поднимется до гордо-величавого роста; развиваясь рахитично-болезненно, оно становится бесплодным. Женщина, желающая нравиться многим, не способна любить одного, и когда человек просит у нее дара сердца, она уже не находит его, искрошив его массе обожателей… Иной раз, склонившись на просьбы поклонника, вместо обезображенного ей сосуда подает она ему сердце из papier mache или из каучука, обманывая им близоруких людей. Взамен других достоинств подобные сердца бывают по крайней мере выносливы и не легко поддаются обветшанию и старости. Упаси Бог от подобных сердец!
Эти радости вкушаются во всяком возрасте, кроме, разумеется, тщеславия физического, которое должно покончить с молодостью, если не хочет быть осмеянным мальчишками.
В состоянии совершенного покоя или нервной апатии малейшее усугубление ощущения может уже составить удовольствие, и наоборот, т. е. когда чувство уже находится в состоянии нервной напряженности, тогда для произведения приятного чувства потребна бывает крайняя интенсивность ощущения. Если бы мы пребывали в мире вечной гармонии, то только дивная или сверхъестественная музыка могла бы доставить нам наслаждение; точно так же и наслаждения зрением перестали бы существовать для нас, если бы сразу могли быть представлены взорам нашим все предметы мира сего. Когда же, напротив, чувство поражено в нас до боли, самое прекращение страдания составляет уже благо, тождественное с наслаждением.
Глава XI. О физиологических наслаждениях, доставляемых чувством обладания собственностью
Хотя некоторые философы, слепившие себе идею о человеке в глубине собственных мозгов, и хотели уверить нас в том, что чувство собственности не свойственно человеку и что оно составляет в нас одно из жалких произведений цивилизации, слова «моё» и «твоё» имели, однако, громадное значение на языках всего мира, и физиология их разнообразных применений могла бы стать историей всего человечества. Младенец, едва совладавший с произношением полудюжины слов, ухватывается за конфетку, защищает ее от шутливых нападений и кричит, заливаясь слезами: «Моё!» Во всем мире толпятся люди, желающие распространить на возможно большее количество земных благ все то же заветное слово «моё»! Сколько уловок и тайн сокрыто в спряжении грозного глагола «имею». Отнимите у мира идею собственности – и все узы общественности впадут в презрение. Попробуйте осуществить утопию коммунизма, и люди, любящие и уважающие друг друга, уподобятся стае волков, раздирающих друг друга над окровавленной добычей. К счастью, бред философов способен привести в исступление только незначительную долю людей, но он не в силах ни пошатнуть вечных законов естества, ни остановить ход нравственного мира. Если дикари еще не ведают разницы между глаголами «приобрести» и «украсть», если они все еще бродят по лесным чащам без приюта и без собственного жилища, то все же они знают в совершенстве употребление слов «моё» и «твоё», и каждый из них прекрасно умеет заметить свою собственность, лишь только задумает грубый товарищ выхватить из рук его плод, поднесенный им к зубам. Да ежели бы и существовало на земле племя, в словаре которого не оказалось бы этих слов, то идея собственности все же присуща им, хотя бы еще в неясной и неопределившейся форме. И петух, защищающий сераль свой от нападений соперника, чувствует уже, быть может, по-своему, что «моё» и что «твоё», не умея, разумеется, составить себе отвлеченного о них понятия.