«Если он достаточно силен, чтобы таскать быка на спине, — ответил Левин, — пусть займется еще чем-нибудь полезным. Нехорошо, когда парень все время проводит один в комнате и зарабатывает на жизнь чужим развратом».
Но на самом деле ранение подкосило Эфраима. Сила просыпалась в нем только для Жана Вальжана. Другие грузы он не мог поднимать. Мой отец Биньямин, к примеру, спокойно приносил два мешка с кормом от тачки к коровнику, даже не запыхавшись, а Эфраим качался под одним таким мешком. Никто не мог понять, как ему удается поднять своего тяжеленного быка. Никто, кроме Пинеса, который в своей заметке в деревенском листке утверждал, что «случай Эфраима и Жана Вальжана не поддается биологическим или физическим объяснениям, потому что мы имеем здесь дело с психологическим феноменом — дружбы, готовности, большой надежды и душевного подъема».
«У каждого человека есть свой бык, которого он должен поднять, — писал Пинес. — И в каждом из нас сокрыты плоть, и семя, и громкий вопль, который гнездится в его сердце и ищет выхода».
22
Однажды ночью я подслушал, как Ривка говорила Аврааму: «Ты уверен, что эта корова сдохла от клещевины? А может, это твоя сестра зарезала ее на жаркое?»
Охваченный страхом, я бросился к Пинесу. Дом учителя был всегда открыт настежь, и его старое тело, распластанное на спине в детской доверчивости широко разбросанных рук и ног, излучало доброту и понимание, которые хранились в этом человеке для всех и каждого.
«Ривка всегда была плохой ученицей», — утешил он меня. И даже не упрекнул за то, что я ворвался в его дом и разбудил его. С тех пор как после смерти дедушки я произвел Пинеса в своего приемного деда, он стал относиться ко мне с необычайной терпеливостью.
«Не верь всем этим россказням, — добавил он и сказал строго: — Есть ведь и такие люди, которые говорят, будто Эфраима изгнали из деревни, потому что он передавал наши секреты англичанам. Он дружил с майором Стоувсом, и кое-кому у нас — не буду называть их по имени — это не нравилось».
В те дни в деревне появился некий консультант по курам, который слишком много крутился возле рыловского двора. Через несколько дней его нашли в эвкалиптовой роще, с застывшим багряным цветком меж глазами, а к его груди была прикреплена булавкой страница, вырванная из Танаха.
«Все это чепуха, — продолжал Пинес. — Эфраим ушел из-за смерти твоих родителей. Он был очень привязан к ним. Биньямин был ему как брат и любил его всей душой».
Но были в мошаве и такие люди, которые полагали, что Эфраим исчез из-за той цирковой акробатки, которая выступала у нас в деревне вместе с человеком по имени Зейтуни, тогда как другие утверждали, что он просто потерял надежду «вернуться в коллектив и включиться в ткань общественной жизни».
«Сколько может человек наслаждаться обществом животного?» — гневно вопрошал дедушка, в душе которого участь Эфраима разожгла злобную ненависть к деревне.
«Не хорони меня на их кладбище, — наставлял он меня перед смертью снова и снова. — Эти лицемеры выгнали моего сына. Похорони меня на моей земле».
«Чего они от нас хотят? — сказала Ривка. — Всем было противно смотреть на его лицо. Урод, да к тому же еще ненормальный. Чего они от нас хотят?»
«Я знаю Эфраима. Он ушел, чтобы отомстить», — сказал майор Стоувс после того, как он и его люди целый день обыскивали хозяйство Рылова, так и не догадавшись, что его оружие спрятано в отстойной яме.
А сам Рылов не сказал ни слова.
«Он убил моего Булгакова», — сказала Рива Маргулис.
После смерти кота она окопалась в чулане, где хранила десятки химикатов для домашней чистки, бутылки с лизолом, коробки с детергентами и тысячи всевозможных тряпок и тряпочек, и не переставала напоминать всем, какую ужасную цену ей пришлось заплатить за «возвращение на историческую родину».
Все наши женщины денно и нощно, вооружась тряпками и щетками, сражались с пылью, которая поднималась за колесами телег. Но Рива Маргулис была поистине помешана на чистоте, а после смерти Булгакова, когда эта пыль, проникая сквозь окна, стала, как ей казалось, пачкать ее чистые, полные тоски воспоминания, она спятила совсем. К трем всегда запертым комнатам дома она добавила теперь также душевую, потому что обнаружила, что душ после мытья оставляет капли, которые, испаряясь, оставляют маленькие белые пятна на кафельных плитках. Она назвала эти пятнышки «кафельной проказой», и с этого момента семья Маргулис была осуждена мыться в корыте для коров.
Все видели, что она теряет разум, но Маргулис и его сыновья, вскормленные самым чистым и благоуханным веществом, какое только бывает в природе, были людьми снисходительными, с благодушным и спокойным характером. Жизнь с пчелами научила их уважать всякого труженика, и они не упрекали свою безумицу и покорно выполняли все ее требования. А в годовщину убийства кота Маргулис купил жене большой американский пылесос, чтобы умерить ее скорбь и заполнить содержанием ее скудную жизнь.
Рива открыла огромную картонную коробку, из которой шел сильный, знакомый запах забытой роскоши, и у нее перехватило дыхание от счастья. На один вечер она почти простила мужу, что он когда-то позвал Эфраима, чтобы убить Булгакова. Она включила пылесос, и все ее тело задрожало в такт сильному мотору, который энергично всасывал грязь, оставляя за собой очищенные от пыли полосы. Но по прошествии первой счастливой недели Рива открыла пылесос и обнаружила, что вся грязь в действительности скопилась у него в животе. С яростью и болью она поняла, что муж обманул ее. Пылесос вовсе не уничтожал грязь — он просто переносил нечистоту в другое место, скрытое от глаза. «Она открыла закон сохранения дерьма», — сказал Ури, когда эта история обошла всю деревню.
В то же утро Рива отдраила пылесос изнутри и поверху, завернула его расчлененные части в мягкие и чистые тряпки, заперла их в ванной, пришла на пасеку и стала вопить на своего мужа.
— Твоя машина просто заметает все под ковер, — визжала она. — Знаю я твои штучки. Ты всегда так делаешь.
Маргулис посмотрел на жену и понял, что даже чистая цветочная пыльца уже не сможет успокоить ее.
— Не подходи, — сказал он. — Тут пчелы, они могут на тебя напасть.
Сам он умел передвигаться между ульями, ни разу не всколыхнув воздух. Сейчас он смотрел на свою жену сквозь завесу разгневанно гудящих пчел, готовых защищать своего хозяина. Он впервые увидел толстые, дряблые наросты на ее ногах, натершиеся за те годы, что она мыла полы, стоя на коленях, ее пальцы, наполовину укоротившиеся от бесконечных протираний тряпками, смоченными в химикатах.
— Оставь меня, Рива, — сказал он. — Ты не в своем уме.
В тот же вечер он пошел к Тоне и подождал в темноте, пока не увидел, как Рылов спускается в свою отстойную яму с фонарем и ручным пулеметом в руках. Когда над ним закрылась маленькая крышка, замаскированная землей и соломой, Маргулис вошел в дом. Цветочный нектар капал с его рук, пачкая дверные ручки. Он протянул к ней два сладко выпрямленных пальца и сказал, что теперь он согласен.
Я совсем не помню Эфраима. Временами я силюсь выловить из памяти накрытую голову, склонившуюся над моей колыбелью, зеленый взгляд, процеженный сквозь дырочки марлевой маски. Ошеломительная картина — человек, несущий на своих плечах огромного быка, — тоже не сохранилась в моей памяти.
И родителей своих я не помню. Мне было два года, когда семью Миркиных постиг самый страшный из ее ударов. Мои отец и мать погибли, Эфраим и Жан Вальжан покинули дом. И тогда дедушка взял меня к себе.
В деревне говорили, в основном женщины, что старый вдовец не сможет «обеспечить ребенку надлежащий уход и воспитание», но дедушка не обращал внимания на эти разговоры. Ему уже довелось растить детей. К своей смеси маслин, утрат и сахара он прибавил теперь и меня.
Одиночество и тоска искажают в моей памяти черты его облика. Лишь иногда мне удается увидеть его целиком, как блеклый и точный эскиз, но обычно я вижу лишь отдельные детали, выступающие резко и ярко, как кусок зимнего поля, освещенный сквозь разрыв в облаках. Белая рука, лежащая рядом с чашкой чая, движение плеча, усы и щека, которые наклоняются ко мне, тонкие, искривленные трудом и годами черенки его ног.
Но некоторые события я помню отчетливо и ясно, уже с первого года жизни в его доме.
Одно такое событие — взвешивание. Дедушка педантично взвешивал меня каждый месяц. Я был еще ребенком, когда он начал добавлять к моей пище разные семена и пищу пчелиных маток, которую получал от Маргулиса. Каждое утро, одевая меня, он осторожно ощупывал мои плечи и бедра, как будто проверяя их размеры и упругость, и с удовольствием убеждался, как необычайно быстро я расту. Лишь по прошествии многих лет я понял, что он проверял, соответствую ли я его замыслам.