Церемония взвешивания была приятной, и я ее очень любил. Обычно младенцев взвешивали в амбулатории, а потом, когда они становились постарше, — у медсестры в деревенской школе. Меня дедушка взвешивал на складе комбикормов. Помню, как я, босиком, в одних лишь коротких полотняных штанишках, гордо вставал на холодную гладкую металлическую платформу громадных весов. Здоровенные грузчики, побросав свои тяжелые мешки, со смехом собирались вокруг меня, а дедушка, подогнав гирьки на рычаге, доставал помятый блокнот, удовлетворенно записывал в нем очередные цифры и одобрительно похлопывал меня по затылку, и я зажмуривал глаза, когда его шершавая ладонь касалась моей кожи.
Я помню, как дедушка дал мне деревянный молоток, и мы с ним разбивали маслины, чтобы уменьшить их горечь, а потом капля едкого сока брызнула мне в глаза и я побежал оттуда с криком: «Мама! Мама!»
Я помню, как он мыл меня по вечерам жесткой мочалкой и стиральным мылом, скреб мои локти и коленки и рассказывал мне о широкой реке, в которой он нырял когда-то, о больших гусях, о цапле, красивой, как женщина, — у нее белая грудь, которая мелькает, подмигивая, меж стеблями высокого камыша.
Я хорошо помню его завтраки. В три года он уже оставлял мне еду на столе, а сам выходил работать в сад. Когда я просыпался, меня ждал на столе привычный набор: два куска хлеба, с которых он срезал «твердое», как он называл корку, кусок моего любимого сыра, зеленый лук, разрезанный помидор, посыпанный грубой солью, крутое, еще теплое яйцо и чашка молока с добавкой колострума из коровника Авраама.
Я сидел за столом и медленно ел, наслаждаясь свежими вкусами и запахами, поднимавшимися над моей тарелкой и доносившимися из окна, и радостной самостоятельностью маленького человечка. Потом распахнул решетчатую дверь и вприпрыжку вышел во двор, навстречу чистому, прозрачному дневному свету, который струился снаружи. Я был в одной только легкой ночной рубашонке на голое тело. Вокруг не было никого. И я, ступая босиком по острым зернам базальта — мои ступни уже были жесткими и твердыми, — прошел прямо к гревшимся на солнце котятам.
Со всех сторон доносились слабые, отдаленные звуки деревенской жизни — неумолчный далекий водопад тарахтящих двигателей и постукивающих поливалок, глухие удары мотыг, шелест листвы и глубокие чавканья коров. Занавес, который колышется во мне еще и сегодня и пеленает мне уши. Я посмотрел по сторонам и увидел голубей, расхаживающих по крыше, наливающиеся желтизной подсолнухи и дедушку, который выскакивает из коровника и бежит, сжимая в правой руке острые вилы Эфраима, а левой поддерживая расстегнутые брюки. Он мочился за кучей мусора, когда вдруг увидел гиену, которая шла своим мерзким виляющим шагом — хвост подвернут под пах, из пасти течет от голода и вожделения, — направляясь прямиком к нам во двор.
«А ты сидел там, дразнил гревшихся на солнце котят и швырял в них пылью».
Когда гиена появилась в калитке, котята мигом попрятались за грудой бидонов, а наша сторожевая собака Маня, испуганно тявкнув, взлетела, как белка, на крышу коровника и легла там, дрожа от ужаса.
День был солнечный, и от того, что все вокруг было таким четким и ярким, он запечатлелся в моей памяти, как героическая сцена, залитая ослепительным светом. Гиена ощерила клыки в манящей ухмылке, повернула в мою сторону пересохший нос и стала приближаться ко мне, низко опустив трясущийся зад, который оставлял на земле пятна незнакомого запаха. Я не испугался — так мне рассказывали, — потому что с младенчества привык к животным, но она вдруг отпрянула сама, и на ее морде появилась насмешливая и злобная гримаса при виде бегущего к ней старика, сжимающего вилы и придерживающего падающие штаны. Бледное лицо дедушки, напряженное и сосредоточенное, казалось плывущим в пустоте горячего воздуха. Еще издали он замахнулся и швырнул вилы прямо в хищника, но промахнулся. Гиена, роняя гнилую, липкую пену ярости, попятилась к забору, не зная, к кому повернуться. Дедушка все продолжал бежать, негромко всхлипывая и постанывая на бегу, а потом прыгнул прямо на шею гиены и своими огромными руками стиснул ее косматую грудную клетку.
Гиена рычала и хрипела, била задними ногами и извивалась, и ее мокрые зубы пропороли дедушкино плечо. Рукава его серой хлопчатобумажной рубахи превратились в бахрому, но я и сейчас еще помню звук лопнувших ребер, раздавшийся в прозрачном воздухе. Дедушкины белые руки, привыкшие к тяжелой работе, к открыванию голубых конвертов, к прощальным взмахам и к прививке ветвей, продолжали раздавливать ее внутренности. Я даже не встал со своего места. Чувствуя себя в полной безопасности, а может — из простого любопытства, я спокойно наблюдал за их борьбой, пока дедушка наконец не поднялся с земли, цедя русские ругательства сквозь стиснутые зубы и держа в руках обвисшее полосатое туловище.
«Ах ты… ах ты… такая… ах ты…» — повторял он со стоном, пока не пришли соседи и буквально силой освободили гиену из его мертвой хватки. Тогда он обхватил меня, крикнул: «Никто у меня больше ничего не заберет, никто у меня больше ничего не заберет», — и унес меня на руках домой. Несколько минут он стоял молча, а потом, когда яд гиены начал проникать в его жилы, пробормотал вдруг древний стих из Танаха, запел какую-то унылую песню, странно зашатался и был тут же отвезен в амбулаторию.
Соседский сын поднял мертвую гиену на вилах, унес на мусорную кучу за коровником, там плеснул на нее керосин из желтой канистры и поджег. Зловонный дым, поднявшийся над трупом, висел над деревней несколько дней.
«Наши люди попросту лишены сознания исторической важности событий, — сказал мне Мешулам, когда я повзрослел. — Эту гиену надо было выставить в моем музее».
Это был героический поступок, говорили все в деревне, и небольшая заметка по этому поводу появилась даже в газете «Давар»[104], под заголовком «Пионер из Второй алии спас внука». Когда я чуть подрос и научился читать, я часто копался в дедушкином сундуке и перечитывал эту вырезку, пока не заучил ее на память.
«Яков Миркин, ветеран Второй алии, один из пионеров-поселенцев Изреельской долины, спас своего внука Баруха Шенгара от нападения гиены, проникшей на их участок. Миркин работал в коровнике, когда заметил опасного хищника, в прошлом уже нападавшего на нескольких жителей Долины, который приближался к его внуку, игравшему во дворе. Не колеблясь ни секунды, он с редкой смелостью бросился на гиену и задушил ее голыми руками. Миркин был укушен и доставлен в амбулаторию Больничной кассы Объединения профсоюзов трудящихся Страны Израиля, где получил серию уколов против бешенства. Ребенок, Барух Шенгар, трех лет, — сын наших трудовых товарищей Эстер и Биньямина Шенгаров, которые были убиты год назад арабскими погромщиками, бросившими гранату в их дом».
23
«Но ты же в это время писал», — сказал я дедушке через несколько лет, когда подрос, изучил и знал всю эту историю в мельчайших деталях.
Мы гуляли в саду, и дедушка учил меня, как надсекать ветки неправильно росшей айвы, которая выпустила чересчур длинные, лишенные сучьев, отростки.
«Теперь скажи, Малыш, в каком месте ты хочешь вырастить ветку?»
Я опять посмотрел на него недоверчиво. Я еще не знал тогда, что насечка ветвей — самое обычное дело в садоводстве. Дедушка смерил взглядом голую ветку, выбрал набухшую почку на ее коре и сделал над ней лунообразную насечку. Когда дерево расцветет снова, каждая такая почка выпустит боковой отросток, и тогда дедушка подрежет дереву крону.
Уже в доме престарелых, после того, как он овдовел, и ослеп, и не видел ничего, кроме тени своей любви к Фане, Элиезер Либерзон рассказывал мне, как началась слава дедушки как садовода.
«Я так и вижу перед глазами его самого и этот его дикий апельсин, — мечтательно вздохнул он. — Это произвело огромное впечатление. Не так уж часто бывает, что маленький сионист-социалист из России учит уму-разуму богатых хозяев апельсиновых плантаций».
Я знал, что дедушка поссорился с владельцами апельсиновых рощ, потому что обнаружил, что некоторые из них продают свои ростки «безответственно» и сорт Шамути из-за этого уже потерял свое былое качество.
«И тут случилась эпидемия гуммоза и разом истребила целые плантации, — продолжал рассказывать Либерзон. — Стволы сгнили, листья пожелтели, деревья умерли, и никакие мази, никакие дезинфекции, медные окислы, известь — ничего не помогало. Они даже начали дезинфицировать свои мотыги, словно инструменты в больнице, — и тоже без толку».
Дедушка потребовал выделить ему больной участок для проб, и отчаявшиеся хозяева, которые, как правило, боялись иметь дело с молодыми поселенцами, на сей раз сдались и согласились. Они предоставили в его распоряжение пораженную плантацию, деньги и рабочих. Дедушка взял стойкие ростки дикого апельсина, которые никогда не поддавались гуммозу, и высадил рядом с каждым больным деревом. Когда эти саженцы пошли в рост, он снял ножом полоску коры с каждого стволика и такую же полоску гнилой коры, только поглубже, с больного дерева напротив. Потом прижал эти деревья друг к другу попарно, каждый больной ствол к дикому, связал так, чтобы голые участки соприкасались, и закутал эти места мешками, чтобы их защитить.