Вечерело. Мы шли через полгорода, и видели признаки почти богатой жизни. Рестораны и лавки открыты, полно праздношатающихся людей, барышни прогуливаются в туалетах, несколько опередивших наступление мая… И полно офицеров. Здоровых. Без костылей. Не в бинтах. Очень много офицеров. Очень.
Нас привели к мысу Хрустальный. Неподалеку от него стоял высокий двухэтажный дом с колоннами и величественным балконом. Какой-то клуб? У входа посверкивали ветровыми стеклами два автомобиля.
Полк запускали внутрь ротами, вернее, остатками рот. Там было устроено электрическое освещение, не прекращался гуд мирных разговоров, и пахло едой. Я почувствовал себя праведником у райских врат.
В большой танцевальной зале, совсем не предназначенной для обедов, во множестве стояли простецкие столы самого что ни на есть армейского вида, а на них женские руки расставили редкие штофы с водкой, стопки, суповые ложки, ломти хлеба и пустые тарелки. Мы сели рядышком, весь взвод: Вайскопф, Карголомский, Евсеичев, Никифоров и я.
С четверть часа мы просидели перед тарелками, белыми, как простыни строгой невесты. Важные люди говорили перед нами речи, из коих следовало: ни одна живая душа в славном городе Севастополе ни на миг не заподозрила нас, фронтовиков, увитых венками доблести, в тривиальном драпе. Нет, мы не бежали с фронта. Мы перегруппировывались. Нет, мы не оставили в Новороссийске множество товарищей, не попавших на пароходы. Мы сохранили боевое ядро. Нет, не красные полчища выдавили нас из донских степей и плодородной Кубани. Просто наши военачальники удачным маневром спасли белое рыцарство… Хотя, конечно, Слащев-то, который Крым защищал, дал «товарищам» по носу, и никого спасать не пришлось… но-о… это так, к слову, не обращайте внимания, героические воители…
Энергично упражнялись в риторике блестящие офицеры тыловых учреждений с открытыми светлыми лицами отъявленных храбрецов. Тоном мягким и примирительным благодарил за службу старенький комфлота адмирал Герасимов. А потом женщина-йотунша, не поверил бы, что люди могут быть такими большими, княгиня, фамилии не помню, в одеянии сестры милосердия, ростом превосходила самых высоких офицеров на голову, вышла и сказала главное:
– Бедные мои солдатики! Сейчас мы вас покормим. Храни вас Господь.
От ее гласа потенькивали хрустальные висюльки на люстрах, а окна откликались испуганным дребезжанием.
Княгиня крупно перекрестила нас и скомандовала:
– Несите же!
…Ражие повара, взявшись за неудобные ручки, с натугой тащили огромные кастрюли с картофельным супом. Пар, исходивший от бульона и добиравшийся до наших ноздрей, производил воздействие, сравнимое с серией боксерских ударов. Кабы не сидели мы, так точно каждый четвертый рухнул бы на пол. Сестрички, явившиеся, вероятно, из какого-нибудь госпиталя, – помогать поварской братии, – ловко орудовали черпаками. Искали наших взглядов, ловили их, смущались, прятали глаза, краснели, опять норовили уловить, кто смотрит на них, но разливая горячую жидкость, не промахивались.
Евсеичев больно стукнул меня по ребрам локтем, указывая подбородком на какую-то особенную барышню. Я так двинул его в ответ, что, кажется, кости всхлипнули. Женщины у него на уме, видите ли, когда кушанье под носом!
Никифоров рефлекторно принялся скрести пятно от ружейной смазки на рукаве.
Глядя на них, Карголомский столь же рефлекторно огладил недельную щетину и заулыбался:
– Невероятные глупости порой приходят в голову. Сию секунду подумал: отчего же нас не отмыли в трех водах, прежде чем…
– Какие нежности! Казарму нам не разгородили на дортуарчики, – об этом не жалеешь, Жорж? – перебил его Вайскопф.
Стопка в руке подпоручика сверкнула донышком, точно мотылек взмахнул крылышками.
– Что происходит, Мартин? – изумился Карголомский.
– Ничего.
– Наше поражение – еще не конец борьбы! – выпалил Евсеичев.
Вайскопф поморщился. Потом встряхнул головой и воскликнул:
– О, чистая душа! Конечно, мы будем драться, такова наша природа. Но… Я скорблю о смерти благороднейшего из нас, центуриона Алферьева. Когда он отправился в небытие, душа нашего знамени получила смертельную рану.
– Ка-пи-тана… – едва слушно поправил Евсеичев.
– Громче! Я не слышу!
– Не центуриона, капитана…
– В чем разница, милсдарь? – резко ответил Вайскопф. А когда за нашим столом установилось молчание, он добавил:
– С некоторыми потерями смириться невозможно.
Вдруг мне стало неприятно сидеть вместе с ними. Словно Вайскопф открыл дверь, которую лучше было бы не заметить, и оттуда вырвалась на волю темная птица. В тени ее крыльев на несколько секунд скрылось все, что нас связывало. Одиночество. Как бы нам ни хотелось позабыть о нем, ан нет, оно всегда найдет способ напомнить о себе.
– Денисов… Вы свободны до утренней побудки, – произнес Вайскопф.
Я застыл, пораженный его фантастической проницательностью. Отворотясь, Вайскопф пробормотал:
– Да и все остальные… когда захотят. Весь взвод. Под мою ответственность.
Он не знал, какая паутина соткалась в моей душе, но знал, что всем нам хотя бы несколько часов не надо смотреть друг другу в глаза.
– А сейчас ешьте и пейте. Отрежьте каждый по кусу от неубывающего вепря.
И вот уже никто из нас не видит сестричек, а перед глазами стоит черная, жирная земля Кубани…
За супом последовала каша, и в ней я обнаружил два маленьких обрезка сала, чему несказанно удивился и обрадовался. А на смену каше пришел чай. Настоящий хороший чай, правда, довольно жидкий. А когда каждому из нас в качестве десерта выдали по паре ложечек яблочного повидла, я начал понемногу выплывать из той мистической одури, куда погрузил нас Вайскопф.
3-му ударному повезло. Его потчевали последним. И трапеза длилась вчетверо дольше, чем обычное армейское «принятие пищи». Как в воду глядел Вайскопф: офицеры не торопились строить добровольцев для унылого похода в казармы. Батальонные командиры исчезли первыми, доверив командовать ротным. Те немедленно убыли, оставив солдат на взводных. Взводные предпочли флиртовать с барышнями, дав бойцам на ночь полную свободу действий, – лишь бы к побудке и утреннему построению все они оказались в казарме…
Одним словом, если на обед пришло четыреста человек, то ушло – в маленьких походных колоннах – не более полутора сотен. Подпоручик Карголомский, пребывая в должности рядового, увел не много ни мало целый батальон численностью в сорок человек.
Сердобольные сестры милосердия поставили еще несколько штофов, и в зале началось хаотическое движение. Сам собой явился из ниоткуда граммофон. Вайскопф пропал. Евсеичев и Никифоров атаковали особу, и без них купавшуюся во внимании военных людей. Захмелев, я бессмысленно бродил между колоннами.
Как только граммофонная труба исторгла басистый рокот, и редкие парочки закружились под «Сорок разбойников», мне померещилась знакомая спина. Определенно, знакомая.
Неужели? Да ведь невозможно!
– Прапорщик!
Не слышит. Или слышит, но не относит на свой счет. Как же его звали? Я помню только фамилию.
– Беленький!
Останавливается, поворачивается ко мне. Близоруко щурясь, двумя пальцами снимает с носа пенсне. Худой, как смерть. Хуже смерти. Карандаш в мундире.
– Я в чине штабс-капитана, и благоволите именовать меня по чину! – громко говорит он.
Трет глаза. Скорее всего, Беленький видит перед собой солдатскую форму и больше ничего не видит. Но голос, наверное, кажется ему знакомым. Подхожу ближе.
– А-а-а… это вы, Денисов…
Бывший прапорщик, а ныне штабс-капитан обводит взглядом окружающих: как любой стеснительный человек, он не хочет, чтобы окружающие обратили внимание на разговор, начавшийся столь неудачно. Не знает, как ему теперь поступить. И я не знаю.
Почему он не мертв?
– Знаете что, Денисов? А не хотите ли коньяку?
– Охотно!
Он выводит меня на балкон и, прислонившись к балюстраде, достает из кармана серебряную фляжечку с вензелем императора Александра III. Свинтив крышку, он протягивает мне эту милую блескучую вещицу из мирных времен.
– Ушел от красных гол, как сокол. В Малоархангельске у меня еще был прекрасный британский несессер, подарок сестры… А потом ничего не осталось, понимаете, совершенно ничего… То есть, конечно же, ничего, связанного с прошлой жизнью, с семьей. Ни фотографии, ни креста на шее… Даже исподнее, простите, и то казенное. Какая чушь! Извольте видеть: флягу недавно выменял у армянского торговца на две банки тушенки, приплывшие сюда из-за моря. Хотелось иметь… хотелось… даже самому странно: я никогда не был сентиментальным человеком… а тут… словно получил гальванический удар! Вдруг с необоримой силой захотелось получить старинную вещь. Вещь, так, сказать, с корнями… Вы пейте, пейте еще.
Беленький суетился, не зная, стоит ли ему, офицеру, извиняться перед нижним чином.