На втором этаже висела латунная табличка: «Джон-Антуан Циммер, маркетинг и рыночное распространение». Лэ продала помещение или обанкротилась, это можно было предусмотреть. Я быстро вышел; еще метров десять я прошел, задерживая дыхание. Я шагал, как лунатик, вспоминая о ней со слезами на глазах.
Еще позднее, снова просматривая в кинотеатре «Песню Индии», я ощутил несильную боль в левом боку и плече. У меня уже было такое недомогание накануне на улице, но я не обратил на него внимание. И тогда я вдруг галлюцинаторно представил себе свою смерть с точностью, которая буквально заставила меня содрогнуться (холодная волна пробежала по спине и затылку — знаменитое чувство, что волосы встают дыбом). Ведь в этом почти пустынном зале, в котором раздался бы мой вскрик, если бы у меня еще достало сил кричать, кто бы услышал глухой и краткий вопль человека, умирающего от инфаркта? Кто обратил бы внимание в темноте на это тело, которое, может быть, даже не упало бы, которое, возможно, лишь чуть сдвинется с места, как будто человек повесил голову, сонно или задумчиво, или откинулся на спинку кресла. Значит, за несколько секунд слабая пульсирующая боль, которую я чувствовал, усилится, взорвется с ужасной силой во всем моем теле, парализует меня так, что не даст мне сделать движение и даже позвать на помощь, не даст даже слабо застонать, и возможно, меня ждет агония здесь, и я умру, как собака, посреди ряда пустых кресел. «Смерть придет и вырвет тебе глаза». На секунду стих Павезе всплыл у меня в памяти, как молитва, — и лицо Лэ. Великая грусть, безвольная грусть, которую вызывает жалость к себе, наполнила тогда мое сердце.
И в тот самый момент, когда я представил — пережил — таким образом самое худшее, с экрана раздался голос вице-консула, умоляющего посла и гостей французского посольства:
«Я остаюсь! на эту ночь! здесь! с ней! один раз! с ней! Слышите?»
Жалко чеканя каждый слог, голос Майкла Лонсдейла звучал как вопль и как плач, надтреснуто, почти крикливо, невыносимо. И я вновь вспомнил Лэ, ее лицо, прекрасное и жестокое, как никогда, в последний раз, когда мы виделись и когда я умолял ее — я тоже, — и мне показалось, что это я выкрикиваю устами актера всю боль любви.
XXIII
Я никогда больше не увидел Летицию. Три недели назад меня сразу предупредили, когда она попала на мотоцикле в опасную аварию. Она сидела за спиной своего нового любовника, держась за него, и вместе с ним на скорости сто тридцать километров в час врезалась в грузовик. Я сразу же поехал к ней в больницу Сите Университер, где она находилась в отделении реанимации. В ту самую минуту когда я входил, общий друг вышел из дверей, очень бледный. Он сказал мне: «Уже не надо». Я был так ошеломлен, что не попытался взглянуть на ее тело (впоследствии я беспрестанно винил себя в этом недостатке любопытства или любви и буду упрекать себя в этом до самой смерти). На похоронах одна из ее подруг передала мне бумажку в конверте: «Она все время держала это при себе, даже в больнице».
Я узнал мой почерк и письмо: «Милая Лэ, любимая моя Летиция, еще темно, я пишу тебе из гостиной, а ты спишь в большой постели. О любимая моя Лэ, прости мне бестактность этой ночи, ты была такая нежная и теплая…» и т. д. И тогда при всех я упал на землю и зарыдал.
XXIV
Сейчас та минута, когда все оживает, но еще находится в цепких объятиях сна. О этот сладостный момент пробуждения! Энергия еще прячется, но уже пришла в движение и сейчас заструится лучами. Солнце, скромное, светлое и веселое, оно просто здесь, просто чувствуется его присутствие; оно еще ничем не напоминает огонь, оно заключило мир со свежестью листьев. В эти минуты город застыл в своей юной вечности, он больше похож на себя, чем в любой другой час, в нем почти что ни души, но он уже так деловит, так мирно человечен, задержавшись между запахом горячего кофе и приходом почтальонов, со своей тихой свитой знакомых шумов начинающегося трудового дня. Сейчас мир умиротворенно мурлычет — и это минуты подлинного счастья. Самое главное еще прячется за фасадами и лицами, но открытые ставни пропускают свет, как веки любимых; пылинки в лучах натягивают золотые веревки до самых стопок свежевыглаженного белья и полированных столиков, пахнущих мастикой. Дети уже в школе, головы тихо склоняются над заданиями — шитье или экономика. Ни одной машины. Немногочисленные прохожие, которых можно встретить, ступают легко, гораздо тише, чем можно ждать при их росте, и лишь чуть более заметны, чем воображаемые силуэты. Это слава утра — благословение нескольких утренних часов моего детства, еще время от времени повторяющееся в моей жизни, и именно сегодня, на бульваре Вожирар и соседних улицах. В памяти всплывает отрывок церковного гимна со словом, которое по-латыни означает веселье и красоту — laetitia…
Это слово парадоксально меняет все. Звук шумов, цвет фасадов в одно мгновение теряют для меня свой яркий блеск, как будто цветную фотографию заменили на черно-белую или си — на си-бемоль. Все темнеет, как будто облако закрыло прекрасное майское солнце, и я вновь оказываюсь во времени и горестной действительности: Летиция умерла, отсрочка, которую я дал ей, заставив ее ожить в этом рассказе, заканчивается, и мне кажется, что отныне у меня гораздо меньше причин жить дальше.
Примечания
1
Лимб — преддверие рая.
2
Отвали!