Старый вояка улыбнулся своим воспоминаниям.
— Именно эти слова из Писания напомнил мне король Франции Генрих Четвертый, когда я, молодожен, супруг прелестнейшей из дочерей Наварры, хотел вернуться сразу после медового месяца в Париж, в свой полк. Вот был король, мир праху его! Кабы не зарезали его иезуиты восемь лет назад, никогда бы не покинул я Францию и свою Жоржетту…
Но Лермонт настоял на своем и выехал с полком в поход. А в походе, в боях с ногайцами, неудержимо потянуло его к молодой жене. В деле он не берег себя, а еще ретивее стремился отличиться. Не ради вящей славы Лермонтов — ради Наташи.
На Арбате шел первый снег 1618 года, когда в дверь к Лермонтам постучался Кристофер Галловей с бутылкой в руках.
— Выпьем, — сказал Кристофер Джорджу, — за помин души сэра Вальтера Ролли.
Подобно многим мелким монархам, приходящим на смену великим государям, Иаков VI–I принялся выживать всех прежних фаворитов, столпов умершей эпохи, и заменять их ничтожествами под стать самому себе. Сэр Вальтер Ролли был арестован и водворен в Тауэр по его приказу через полгода после кончины Елизаветы. Ролли всегда был заклятым врагом католической Испании — Иаков боялся ее. Пятнадцать лет ждал Ролли исполнения вынесенного ему смертного приговора. Он много писал, и его исторические труды укрепляли антимонархистский парламент и пророчили скорую гибель дому Стюартов и монархии в Великобритании. Перед казнью он написал стихи, в которых с бесстрашием высшего мужества философски принимал смерть.
— Эта казнь, — заявил захмелевший Крис, — не пройдет даром нашему королю!..
Король был великодушен: повешение с последующим четвертованием с помощью четверки лошадей он заменил топором. Казнь последнего из великих елизаветинцев 29 октября 1618 года вызвала бурю негодования в стране и ожесточила людей против королевской власти, против Иакова и его сына Карла, которого тоже ждал топор.
Джордж Лермонт закашлялся, выпив стопку водки. Заслезились карие глаза под густыми темными ресницами.
— Мой отец плавал с сэром Вальтером, — проронил он, задумавшись.
Снег залепил слюду-московит в окнах. Наталья, укутанная в кашмирский платок, вошла неслышно с тройным подсвечником.
Крис встал и церемонно поклонился.
— Good evening, my lady! Никто на Москве не подает такие солености и копчености, как наша Натали. В Лондоне король казнил сэра Вальтера Ролли. Мы хотим выпить за помин его души!..
— Это был хороший человек? — перекрестившись, спросила Наташа.
— О, это был великий человек! — отвечал Крис.
Наташа оказалась женой стыдливо-страстной, ласковой, Лермонту хотелось думать, что вся эта «гиштория» не имеет ни малейшего отношения к его рыцарской любви к Шарон.
Конечно, Лермонт слишком рано женился. В его доме не было достатка, и от этого страдала его дворянская гордость. Двойной дворянин, шкотский и русский, а живет в какой-то хижине, всего не хватает. Его мучило, что он не мог озолотить Наташу, уготовил ей унизительно бедную жизнь. Наталья не жаловалась на судьбу, любила мужа и, казалось, была довольна жизнью, но это не утешало его. В детстве и ранней юности его не баловали, но близость к богатству, роскоши, транжирству царского двора ежедневно напоминала ему об убожестве существования четы Лермонтов. Жили они уединенно. Не имея возможности принять гостей, они и сами ни к кому не ходили. Наведывались только Крис Галловей да Людмила, младшая, еще незамужняя сестра Наташи, почти такая же красивая, как и старшая полковницкая дочь. Сам стрелецкий полковник заявлялся только по большим праздникам — он недодал обещанного приданого и сильно опасался, что зять потребует справедливости. Недаром об этих шкотах говорили, что они самый жадный на свете народ. А ведь полковнику нужно было еще и младшую дочку выдать замуж.
Наташа сразу взяла в свои умелые руки все их немудрящее хозяйство и домоводство. С дворовыми вела она себя просто, весело и ласково, но при случае могла и строгость выказать. Она была запасливой и бережливой; а у него, Лермонта, сжималось сердце каждый раз, когда он видел, как ей приходилось жаться, скопидомничать. Опять его подвели рыцарские романы, в коих ни слова не говорилось о нужде и лишениях, а всегда только расписывались молочные реки и кисельные берега. С ужасом видел он, что семья поглощает почти все его жалованье, что ему для его «кубышки», куда он прятал золотые и серебряные деньги на отъезд, остаются одни медные гроши.
Эх, подкралась эта женитьба, яко тать в нощи!
Но к чему теперь пустые сожаления! Нечестно так думать о жене. Во всем его вина…
— Как жена замужняя одевается, — судачили за Наташиной спиной арбатские соседушки, — а девка она не венчанная, с нехристем живет, дело это попами не петое, а она уже с прибылью, с кузовом вон ходит…
Став в двадцать один год прапорщиком, Лермонт, в отличие от закоренелого холостяка д’Артаньяна, женился и переехал из казармы в Хамовниках в домик Наташи у Арбатских ворот — тогда еще не было Немецкой слободы, где позднее жили все иноземцы, и стал молча, ничего не говоря молодой жене, готовиться к возвращению в Шкотию. Жар любви к покинутой родине не угасал, а все разгорался. Только бы еще немного подкопить денег из офицерского жалованья. Англичане вечно подтрунивают над шкотами — самый, мол, скупой народ на свете, а как тут не быть бережливым, хоть и хочется побаловать любимую жену…
Правда, как отмечал один русский сочинитель того времени, бежавший за границу, москвичи «домами своими живут не гораздо устроенными» и в домах проживают «без великого устроения», без удобств, значит, и без благолепия. Но удобств этих тогда не существовало и в Шотландии, а Лермонт вообще не был привередлив.
Лермонт попал в Москву, когда круто менялись старинные обычаи. Уходили в прошлое древние русские кафтаны и парчовые терлики, кокошники с жемчужными наклонами и бобровые шапки, сафьяновые сапожки. В моду входило все татарское: армяки, зипуны, тафьи, башлыки, башмаки. Отчего-то так пошло от Рюриковичей, что любила Русь подражать в одежде врагам своим. Как ни упрямился кремлевский двор, ак народ скоро перенимал обряды варяжские, ляшские, татарские, а потом и немецкие, и французские. И на все это надобны были большие деньги, и не хватало на наряды переменчивые и все более дорогие даже иноземческого жалованья от Царя всея Руси.
Судьбе было угодно, чтобы Смоленск и Москва, Москва и Смоленск играли главенствующую роль в жизни Лермонта в Московской Руси. В Москву он приехал из Смоленска по Смоленской дороге и после женитьбы поселился на Арбате, близ старинной дороги Киев — Смоленск — Владимир, недалеко от другой древней дороги — Новгород — Рязань. На пересечении этих важнейших древнерусских дорог и заложил князь Юрий Долгорукий Москву. Арбат же, или «Орбат», что по-тюркски означает «предместье», начал строиться лишь в XVI веке к западу от Кремля, вдоль дороги Киев — Смоленск — Владимир. Постепенно стал Арбат торговой улицей, с лавками и лабазами, купеческими домами, усадьбами и садами. От главной улицы отходили переулки слобод, возникших при Царе Иване Грозном: Плотников, Денежный, Кречетниковский, Трубниковский. В Трубниковском переулке и жили первые на Москве Лермонты. Наталья со слугами покупала все необходимое в арбатских лавках и у приезжих крестьян на Смоленско-Сенной площади, в которую упирался Арбат.
Наталья оказалась мастерицей печь блины и пирожки с мясом, делать студень, варить щи из белокочанной капусты с говядиной и копченой свиной грудинкой. Но всего больше нравилась шкоту, не жаловавшемуся на аппетит и не дураку поесть, ее московская солянка с вареной ветчиной, сырокопченой свиной колбасой, с подмосковными грибами, кислой капустой, с луком и чесноком. Не солянка, а объедение!
Почему-то время в этой Московии не шагало размеренным шагом, а неслось если не собачьим галопом, то рысью. Всего-то недельку и урвал прапорщик Лермонт у медового месяца с Наташей.
— Извиняй, даррест, — молвил он молодой жене, надевая клеймор, — снова есть небольшой заварушка на закатной граница. Гуд-бай, май лав…
Что поделаешь, ежели не был создан сын шкотских гор для арбатско-переулочного тихого счастья…
Когда через неполный год после свадьбы народился у Лермонтов сын, названный отцом Виллемом или Вильямом в честь Вильяма Шекспира и заодно шотландского славного героя Вильяма Воллеса и переделанный матушкой его на голландский манер в Вилима (в Москве уже тогда было немало голландцев), понял до конца Лермонт, что произошло нечто необратимое и что-то порвалось в сердце. Но он старался гнать от себя эту возмутительную мысль. Да разве открывателям Америки не приходилось порой жить с краснокожими туземками!.. Но это отчаянное утешение показалось ему низким, недостойным, постыдным, и он его прогнал от себя.