- Раздевайся, - рычал он. - Пляши!
- Как же я без музыки-то? - говорит дьяконица, расстёгиваясь. Носкова бы позвать, охотника, он на гармонии хорошо играет...
В этих забавах время шло незаметно, иногда из потока мутных дней выскакивало что-то совершенно непостижимое: зимою пришли слухи о том, что рабочие в Петербурге хотели разрушить дворец, убить царя.
Тихон Вялов ворчал:
- Ещё и церкви рассыплют. А - как же? Народ - не железный.
Летом стали говорить, что по русским морям плавает русский же корабль и стреляет из пушек по городам, - Тихон сказал:
- А - как же? Навыкли воевать.
По городу снова пошли с иконами, Воропонов в рыжем сюртуке нёс портрет царя и требовал:
- Спаси, господи, люди твоя-а-а!
В этот раз он кричал ещё громче и даже злее, но всё-таки в его - а-а! - призыв на помощь звучал тревожно.
Житейкин, с двухствольным ружьём в руках, пьяный, без шапки, сверкая багровой лысиной, шёл во главе своих кожевников и неистово скандалил, орал:
- Ребята! Не дадим жидам Россию! Чья Россия? Наша!
- Наша, - согласно кричали кожевники, тоже не трезвые, и, встречая ткачей, врагов своих, затевали с ними драки, ударили палкой доктора Яковлева, бросили в Оку старика аптекаря; Житейкин долго гонялся по городу за сыном его, дважды разрядил вслед ему ружьё, но - не попал, а только поранил дробью спину портного Брускова.
Фабрика перестала работать, молодёжь, засучивая рукава рубах, бросилась в город, несмотря на уговоры Мирона и других разумных людей, несмотря на крики и плач баб.
Фабрика опустела, обездушела и точно сморщилась под ветром, который тоже бунтовал, выл и свистел, брызгая ледяным дождём, лепил на трубу липкий снег; потом сдувал его, смывал.
Сидя у окна, Артамонов старший тупо смотрел, как из города и в город муравьями бегут тёмненькие фигурки мужчин и женщин; сквозь стёкла были слышны крики, и казалось, что людям весело. У ворот визжала гармоника, в толпе рабочих хромой кочегар Васька Кротов пел:
Стало тесно на земле:
Деремся с японами!
Они бьют нас по скуле,
А мы их - иконами!
Ветер приносил из города ворчливый шумок, точно там кипел огромный самовар, наполненный целым озером воды. На двор въехала лошадь Алексея, на козлах экипажа сидел одноглазый фельдшер Морозов; выскочила Ольга, окутанная шалью. Артамонов испугался и, забыв о боли в ногах, вскочил, пошёл встречу ей.
- Что случилось?
Встряхиваясь, точно курица, она сказала:
- Окна побили у нас кожевники...
Артамонов, уступая ей дорогу, усмехнулся, проворчал:
- Ну, вот... Доболтались! Орали на меня, а - вот оно как! Нет, царь...
И вдруг он услыхал гневный, необычный для Ольги, громкий ответ:
- Отстань! Нечестный человек это, твой царь!
- Много ты понимаешь в царях, - смущённо сказал он, дотрагиваясь до своего уха.
Его изумил гнев маленькой старушки в очках, всегда тихой, никого не осуждавшей, в её словах было что-то поражающе искреннее, хотя и ненужное, жалкое, как мышиный писк против быка, который наступил на хвост мыши, не видя этого и не желая. Артамонов сел в своё кресло, задумался.
Он давно, несколько недель, не видел Ольгу, избегал встреч с её сыном, поссорившись с ним. Ещё в конце лета, когда Пётр Артамонов лежал в постели с отёкшими ногами, к нему явился торжественный и потный Воропонов и, шлёпая тяжёлыми, синими губами, предложил ему подписать телеграмму царю - просьбу о том, чтоб царь никому не уступал своей власти. Артамонова очень удивила дерзкая затея городского головы, но он подписал бумагу, уверенный, что это будет неприятно брату, Мирону, да, наверное, и Воропонов получит хороший выговор из Петербурга: не суйся, дурак толстогубый, не в своё дело, не заносись высоко!
Положив бумагу в карман сюртука, застегнувшись на все пуговицы, Воропонов начал жаловаться на Алексея, Мирона, доктора, на всех людей, которые, подзуживаемы евреями, одни - слепо, другие - своекорыстно, идут против царя; Артамонов старший слушал его жалобы почти с удовольствием, поддакивал, и только когда синие губы Воропонова начали злобно говорить о Вере Поповой, он строго сказал:
- Вера Николаевна тут ни при чём.
- Как это - ни при чём? Нам известно...
- Ничего тебе не известно.
- Доиграетесь до беды, - пригрозил голова и ушёл.
А вечером на Артамонова собаками бросились племянник, дочь, бросились и залаяли, не щадя его старость.
- Что вы делаете, папаша? - кричала Татьяна, и на её некрасивом лице прыгали сумасшедшие глаза. Яков стоял у окна, барабанил по стеклу пальцами. Артамонову казалось, что и сын против него, а Мирон едко спрашивал:
- Вы читали, что там написано в этой бумаге?
- Не читал! - сказал Артамонов. - Не читал, а - знаю: написано, чтоб щенкам воли не давать!
Ему было приятно видеть, как сердятся Мирон и Татьяна, но молчание Якова - смущало, он верил деловитости сына, догадывался, что поступил против его интересов, а вовлечь Якова в этот спор, спросить: как он думает? - не позволяло самолюбие. Он лежал и огрызался, рычал, а Мирон долбил, качая носом:
- Поймите: царь окружён шайкой мошенников, и нужно, чтоб их сменили честные люди...
Артамонов знал, что именно Мирон метит в честные люди и что отец его ездил в Москву хлопотать, чтоб Мирона кто-то там назначил кандидатом в государеву думу. И смешно и опасно представить этого журавля-племянника близко к царю. Вдруг вбежал растрёпанный, расстёгнутый Алексей и запрыгал, затрещал:
- Что ж ты делаешь, безумный человек?
Он кричал, как на служащего.
- К чёрту! - взревел Артамонов старший. - Учить меня? Провалитесь все к чёрту! Вон!..
Он даже сам был испуган внезапным взрывом своего гнева.
Теперь, сидя в углу, слушая беззлобный рассказ Ольги о бунте в городе, он вспоминал эту ссору и пытался понять: кто же прав, он или эти люди?
Его особенно смутили детски гневные слова Ольги. Вот она уже спокойно, даже умилённо говорит:
- Милые люди ткачи у нас! Как они живо прогнали воропоновских рабочих и кожевников. Остались там, охраняют дом...
А Наталья, очень испуганная, сердито хныкает:
- От вашего дома и пошла смута. Так и надо вам! Всё - от вас.
Явился Мирон и, не здороваясь, расхаживая по комнате пружинной походкой, стал грозить:
- Все эти Воропоновы и Житейкины дорого заплатят за то, что обучают народ бунтовать. Это им даром не пройдёт, это отзовётся! Вполне достаточно уроков мятежа со стороны друзей Ильи Пётровича Артамонова, а если ещё и эти начнут...
Артамонов старший промолчал.
После скандала с петицией Воропонова Мирон стал для него окончательно, непримиримо противен, но он видел, что фабрика всецело в руках этого человека, Мирон ведёт дело ловко, уверенно, рабочие слушают его или боятся; они ведут себя смирнее городских.
Ветер притих, зарылся в густой снег. Снег падал тяжело и прямо, густыми хлопьями, он занавесил окна белым занавесом, на дворе ничего не видно. Никто не говорил с Артамоновым старшим, и он чувствовал, что все, кроме жены, считают его виновным во всём: в бунтах, в дурной погоде, в том, что царь ведёт себя как-то неумело.
- А где же Яша? - тревожно спросила мать. - Яша-то, говорю, где?
Мирон брезгливо сморщил нос и сказал, не глядя на тётку:
- Вероятно, спрятался в городе, в своём курятнике.
- Чего? В каком? - пугливо забормотала Наталья.
Артамонов подумал:
"Пожалуй, не знает, дура, что у Якова любовница".
И вдруг сказал твёрдо:
- Ну, вот что: живите, как хотите! Делайте. Да. Действительно - не понимаю я. Стар. А - тут... Тут чёрт играет. Жил - жил - ничего не понимаю...
IV
До двадцати шести лет Яков Артамонов жил хорошо, спокойно, не испытывая никаких особенных неприятностей, но затем время, враг людей, которые любят спокойную жизнь, начало играть с Яковом запутанную, бесчестную игру. Началось это в апреле, ночью, года три спустя после мятежей, встряхнувших терпеливый народ.
Яков лежал на диване и курил, наслаждаясь ощущением насыщенности, исключающей все желания; это ощущение он ценил выше всего в жизни, видя в нём весь её смысл. Оно являлось одинаково приятным и после вкусного обеда и после обладания женщиной.
Женщина, кругленькая и стройная, стояла среди комнаты у стола, задумчиво глядя на сердитый, лиловый огонь спиртовки под кофейником; её голые руки и детское лицо, освещённые огнём лампы под красным абажуром, окрашивались в цвет вкусно поджаренной корочки пирога. Растрёпанные тёмные волосы картинно осыпали шею и плечи. На голом теле Полины золотисто-жёлтый бухарский халат, на ногах - зелёные, сафьяновые туфли. В ней есть что-то очень лёгкое, не русское; у неё милая рожица подростка-мальчишки; пухлые губы, задорные глаза, круглые, как вишни; даже в этот час, когда Яков сыт ею, она приятна ему. Она, конечно, несравнимо лучше всех девиц и женщин, которых он знал, и была бы совершенно хороша, если б не её глупый характер.
- Я не хочу кофею, Апельсинчик, - сказал Яков, сквозь густую пелену дыма папиросы; Полина, не взглянув на него, спросила: