- Да уж, - сказал Алексей, мотнув лысой головою. - Что с ним делать?
У Якова потемнело в глазах, и он уже не мог слушать, о чём говорит дядя с братом. Он думал: Носков арестован; ясно, что он тоже социалист, а не грабитель, и что это рабочие приказали ему убить или избить хозяина; рабочие, которых он, Яков, считал наиболее солидными, спокойными! Седов, всегда чисто одетый и уже немолодой; вежливый, весёлый слесарь Крикунов; приятный Абрамов, певец и ловкий, на все руки, работник. Можно ли было думать, что эти люди тоже враги его?
Ему показалось также, что за эти дни в доме дяди стало ещё более крикливо и суетно. Золотозубый доктор Яковлев, который никогда ни о ком, ни о чём не говорил хорошо, а на всё смотрел издали, чужими глазами, посмеиваясь, стал ещё более заметен и как-то угрожающе шелестел газетами.
- Да, - говорил он, сверкая зубами, - шевелимся, просыпаемся! Люди становятся похожи на обленившуюся прислугу, которая, узнав о внезапном, не ожиданном ею возвращении хозяина и боясь расчёта, торопливо, нахлёстанная испугом, метёт, чистит, хочет привести в порядок запущенный дом.
- Двусмысленно говорите вы, доктор, - заметил Мирон, поморщившись. Этот ваш анархизм, скептицизм...
Но доктор говорил всё громче, речи его становились длиннее, слова внушали Якову тревогу. Казалось, что и все чего-то боятся, грозят друг другу несчастиями, взаимно раздувают свои страхи, можно было думать даже так, что люди боятся именно того, что они сами же и делают, - своих мыслей и слов. В этом Яков видел нарастание всеобщей глупости, сам же он жил страхом не выдуманным, а вполне реальным, всей кожей чувствуя, что ему на шею накинута петля, невидимая, но всё более тугая и влекущая его навстречу большой, неотвратимой беде.
Его страх возрос ещё более месяца через два, когда снова в городе явился Носков, а на фабрике - Абрамов, гладко обритый, жёлтый и худой.
- Возьмёте меня, старика? - спросил он, улыбаясь, - Яков не посмел отказать ему.
- Что, трудно в тюрьме? - спросил он. Абрамов ответил всё с тою же улыбкой:
- Тесно очень! Если б тиф не помогал начальству,- не знаю, куда бы оно сажало народ!
"Да, - подумал Яков, проводив ткача, - ты улыбаешься, а я знаю, что ты думаешь..."
В тот же вечер Мирон из-за Абрамова устроил ему оскорбительную сцену, почти накричал на него, даже топнул ногою, как на лакея:
- Ты с ума сошёл? - кричал он, и нос его покраснел со зла. - Завтра же дай расчёт...
А через несколько дней, когда он утром купался в Оке, его застигли поручик Маврин и Нестеренко, они подъехали в лодке, усатой от множества удилищ, хладнокровный поручик поздоровался с Яковом небрежным кивком головы, молча, и тотчас же отъехал на середину реки, а Нестеренко, раздеваясь, тихо сказал:
- Вы напрасно не приняли Абрамова, очень жалею, что не мог предупредить вас.
- Это - Мирон, - пробормотал Артамонов младший, чувствуя, что слова офицера крепко пахнут спиртом.
- Да? - спросил Нестеренко. - Это не от вас зависело?
- Нет.
- Жаль. Парень этот был бы полезен. Приманка. Живец.
И глядя на Якова глазами соучастника, голый, золотистый на солнце, блестя кожей, как сазан чешуёй, офицер снова спросил:
- А приятеля вашего - видели? Охотника?
Нестеренко засмеялся тихим смехом самодовольного человека.
- Знаете, что его побудило охотиться на вас? Ружьё хотел купить, двустволку. Всё - страсти, батенька, страсти руководят людями, да-с! Он, охотник, будет очень полезен теперь, когда я его крепко держу за горло, благодаря его ошибке с вами...
- Какая же ошибка, когда вы говорите...
- Ошибка, сударь мой, ошибка! - настойчиво повторил офицер и, разбрызгивая воду, крестя голую грудь, пошёл в реку, шагая, как лошадь.
"Чёрт вас всех побери", - уныло подумал Яков.
Вдруг - точно дверь закрыли в комнату, где был шум, - пришла смерть.
Среди ночи Якова разбудила, всхлипывая, мать:
- Вставай скорее, Тихон прискакал, дядя Алексей скончался!
Яков вскочил, забормотал:
- Как же это! Он и не хворал ведь...
Пошатываясь, тяжко дыша, в дверь влез отец.
- Тихон, - ворчал он. - Где Тихон, там уж добра не жди! Вот, Яков, а? Вдруг...
Босый, в халате, накинутом на ночное бельё, он дёргал себя за ухо, оглядывался, точно попал в незнакомое место, и ухал:
- Ух...
- Как же это? - недоумевал Яков.
- Без покаяния, - сказала мать, похожая на огромный мешок муки.
Поехали на бричке; Яков сидел за кучера, глядя, как впереди подпрыгивает на коне Тихон, а сбоку от него по дороге стелется, пляшет тень, точно пытаясь зарыться в землю.
Ольга встретила их на дворе, она ходила от сарая к воротам туда и обратно, в белой юбке, в ночной кофте, при свете луны она казалась синеватой, прозрачной, и было странно видеть, что от её фигуры на лысый булыжник двора падает густая тень.
- Вот и кончилась моя жизнь, - тихонько сказала она. Чёрная собака Кучум неотвязно шагала вслед за нею.
На скамье, под окном кухни, сидел согнувшись Мирон; в одной его руке дымилась папироса, другою он раскачивал очки свои, блестели стёкла, тонкие золотые ниточки сверкали в воздухе; без очков нос Мирона казался ещё больше. Яков молча сел рядом с ним, а отец, стоя посреди двора, смотрел в открытое окно, как нищий, ожидая милостыни. Ольга возвышенным голосом рассказывала Наталье, глядя в небо:
- Не заметила я когда... Вдруг плечико у него стало смертно холодное, ротик открылся. Не успел, родной, сказать мне последнее слово своё. Вчера пожаловался: сердце колет.
Рассказывала Ольга тихо, и от слов её тоже как будто падали тени.
Мирон, бросив погасшую папиросу, боднул Якова головою в плечо и тихонько провыл:
- Т-ты не знаешь, какой он хороший...
- Что ж делать? - ответил Яков, не находя иных слов. Надобно было сказать что-нибудь и тётке, а - что скажешь? Он замолчал, глядя в землю, шаркая ногою по ней.
Отец, крякнув, осторожно пошёл в дом, за ним на цыпочках пошёл и Яков. Дядя лежал накрытый простынёю, на голове его торчал рогами узел платка, которым была подвязана челюсть, большие пальцы ног так туго натянули простыню, точно пытались прорвать её. Луна, обтаявшая с одного бока, светло смотрела в окно, шевелилась кисея занавески; на дворе взвыл Кучум, и, как бы отвечая ему, Артамонов старший сказал ненужно громко, размашисто крестясь:
- Жил легко и помер легко...
Из окна Яков видел, что теперь по двору рядом с тёткой ходит Вера Попова, вся в чёрном, как монахиня, и Ольга снова рассказывает возвышенным голосом:
- Во сне скончался...
- Не дури! - тихо крикнул Вялов; он, вытирая лошадь клочками сена, мотал головою, не давая коню схватить губами его ухо; Артамонов старший тоже взглянул в окно, проворчал:
- Орёт, дурак; ничего не понимает...
"Ничего не надо говорить", - подумал Яков, выходя на крыльцо, и стал смотреть, как тени чёрной и белой женщин стирают пыль с камней; камни становятся всё светлее. Мать шепталась с Тихоном, он согласно кивал головою, конь тоже соглашался; в глазу его светилось медное пятно. Вышел из дома отец, мать сказала ему:
- Никите Ильичу депешу бы послать, Тихон знает, где он.
- Тихон знает! - сердито повторил отец. - Пошли, Мирон.
Мирон встал, пошёл, задел плечом косяк двери и погладил косяк ладонью.
- Илье тоже пошли, - сказал Артамонов старший вслед ему; из тёмной дыры, прорезанной в стене, Мирон ответил:
- Илья не может приехать.
- Ведь я с ним тридцать лет прожила, - рассказывала Ольга и точно сама удивлялась тому, что говорит. - Да ещё до венца четыре года дружились. Как же теперь я буду?
Отец подошёл к Якову.
- Илья - где?
- Не знаю.
- Врёшь?
- Не время теперь говорить об Илье, папаша.
Во двор поспешно вошёл доктор Яковлев, спросил:
- В спальне?
"Дурак, - подумал Яков. - Ведь не воскресишь".
Его угнетала невозможность пропустить мимо себя эти часы уныния. Всё кругом было тягостно, ненужно: люди, их слова, рыжий конь, лоснившийся в лунном свете, как бронза, и эта чёрная, молча скорбевшая собака. Ему казалось, что тётка Ольга хвастается тем, как хорошо она жила с мужем; мать, в углу двора, всхлипывала как-то распущенно, фальшиво, у отца остановились глаза, одеревенело лицо, и всё было хуже, тягостнее, чем следовало быть.
В день похорон дяди Алексея на кладбище, когда гроб уже опустили в могилу и бросали на него горстями жёлтый песок, явился дядя Никита.
"Вот ещё", - подумал Яков, разглядывая угловатую фигуру монаха, прислонившуюся к стволу берёзы, им же и посаженной.
- Опоздал ты, - сказал ему отец, подходя к брату, вытирая слёзы с лица; монах втянул, как черепаха, голову свою в горб. Вид у него был нищий; ряса выгорела на солнце, клобук принял окраску старого, жестяного ведра, сапоги стоптаны. Пыльное его лицо опухло, он смотрел мутными глазами в спины людей, окружавших могилу, и что-то говорил отцу неслышным голосом, дрожала серая бородёнка. Яков исподлобья оглянулся, - монаха любопытно щупали десятки глаз, наверное, люди смотрят на уродливого брата и дядю богатых людей и ждут, не случится ли что-нибудь скандальное? Яков знал, что город убеждён: Артамоновы спрятали горбуна в монастырь для того, чтоб воспользоваться его частью наследства после отца.