— Тебе придется переждать здесь некоторое время, пока не прояснится ситуация в городе. Ведь сейчас любой шпик имеет право потребовать у тебя документы, если у него появится хотя бы тень подозрения. А документы у тебя, сам знаешь, не для опытных глаз. У меня тоже был обыск, Андре. Уже дважды за эти годы. Хотя власти как будто и убеждены, что я забочусь только о заработке да хлебе насущном. Мастерская пока хорошо прикрывает меня. И все же, я знаю, ходим по лезвию...
Постелила Андрию в комнате Женевьевы. Он с интересом рассматривал девичью комнату, хотя и не видел ничего необычного. Открытки с цветами, рисунки из какого-то журнала с видами африканских джунглей и экзотическими животными. Чистота, какие-то подушечки, занавески с вышивкой... Андрий пытался за вещами увидеть, понять жизнь их хозяйки. Он думал о Женевьеве, о Пако. Пако бывал здесь, Пако хорошо, очень хорошо знал эту комнату, дышал ее воздухом. Вот она какая, думал Андрий, вот оно все какое...
— Не знаю, будет ли тебе удобно, но эта софа раскладывается. Лучше разложить, верно?
Мадлен хлопотала возле постели, потом принесла воды в длинношеем кувшине из синего фаянса с причудливым азиатским рисунком и серебряной ручкой. На подносе рядом с кувшином стояла такая же чашка.
Хорошо, подумал Андрий.
— Какой интересный вид на этом кувшине. Такие нежные краски. Бамбуковые заросли, птицы...
— Когда-то случайно наткнулась в Лионе, очень уж понравился рисунок. Давно. Еще до войны. Как-то уцелел до сих пор. Ну что ж, доброй ночи, Андре!
Она повернулась, чтобы выйти, но что-то удерживало ее, замедляло шаг, она будто не сказала всего...
— Мадлен, подожди минутку. Если не очень хочешь спать, давай поболтаем немного.
Она словно ждала его слов, быстро повернулась к нему, и он заметил в ее улыбке искорку радости. Да, она не хотела идти, ей, наверное, одиноко в большом доме без дочки, очень одиноко.
...Казалось, прошло много времени, пока его пальцы ощутили тепло ее руки и она, улыбаясь, глядя прямо в глаза, не отнимая руку, прижалась к нему.
— Мадлен...
— Андре...
Это не я, это кто-то другой, я плыву в прошлое, в будущее, в жизнь или смерть... Плыву в этом безграничном океане, где меня мучает неутоленная жажда, где время свивается в единый клубок — сегодня, вчера, завтра, сейчас, всегда... Я лодка, попавшая в стремительное течение, выбраться из которого уже нет сил, и так жутковато и радостно подчиняться волнам могучей реки, реки жизни.
— Я понимаю, Андре, я все понимаю: мы словно два острова на быстрине жизни, соединенные капризной судьбой. И все же мы не пылинки, гонимые ветром. Андре, мы же люди, мы мыслим, чувствуем, ищем, желаем друг друга, стремимся познать того, кто оказывается рядом с нами, тянемся к добру и любви... Как часто мы долго не видим очевидного, не знаем, что вот она, радость жизни, рядом с нами, надо только открыть глаза и увидеть, протянуть руку, дотронуться...
Мадлен замолчала, но Андрий видел, что сказать ей хотелось гораздо больше, но она сдерживала себя, колебалась. Он провел рукой по ее распущенным волосам, еще раз, еще, ничего не говоря, словно обещая понять ее.
— Мой женский век проходит, Андре. Тяжело об этом говорить, но, увы, проходит... Уже много лет только Женевьева — моя личная жизнь. А все же в женщине живет женщина, и, какое бы ни было время, я глубоко чувствую это, особенно сейчас, Андре! Ты для меня — порыв ветра среди чада войны, мое непрочное спасение в этом водовороте, ты мое «сейчас», у которого не может быть «завтра», потому что мое время рассчитано только на «сегодня», то самое «сейчас», «ныне», «теперь»... Мне тоже казалось раньше, что, если кругом война, мы просто не имеем права на свое Личное, на какие-то чувства... Но, Андре, без них мы безнадежно теряем в себе что-то человеческое. Может, это имеет отношение даже к нашей борьбе. Я глубоко верю: человек всегда должен жить, выпрямившись во весь рост. Жить полной жизнью. Тогда он видит лучше и может больше.
Почему сейчас так тяжело трезвеет разум, так путаются мысли, так переплетаются память и сегодняшнее, сомнение и боль, чувство утраты чего-то важного и... облегчение от этой утраты? Она все знала обо мне и о Пако. А что я знаю о ней? Хотя мы рядом уже давно... Муж Мадлен погиб в Испании бойцом Интербригады еще в тридцать седьмом, под Уэской. Большое фото в гостиной — улыбающийся светловолосый молодой человек. Отец Женевьевы.
Что она чувствует сейчас, Мадлен? Но ведь и у нее был свой семейный очаг, Женевьева... А у меня? Все пропало. Только пустота, ни единого следа на той улочке, только эхо того, что было, только воспоминание о том, что могло быть. Да еще Пако. И я говорил ему, что сейчас не время. Доказывал, что мы не должны... В нас должна жить только ненависть, только гнев должен, бурлить в нашей крови! Как же теперь? Может, прав Пако, доказывая: то, что чувствуешь сегодня, надо пережить именно сегодня. Завтра этого уже не будет. И может не быть никогда... Он почувствовал это глубже, чем я.
Но нет, хватит! Я не должен сейчас думать об этом. Я не вправе обижать Мадлен. Даже мысленно. Эта нежная, ласковая женщина... Она отдала мне свое тепло и вдруг показалась такой беззащитной, совсем девочкой, она нуждается в моей опеке, в моей мужской руке. Я нужен ей, но какое облегчение знать, что она все понимает, не требует никаких объяснений и говорит именно то, что успокаивает меня, гасит мои сомнения. Она словно чувствует нерастаявший лед внутри меня, потому и слезы у нее на глазах, потому и говорит она все это, стремясь пробиться сквозь толщу холода.
— Жизнь, Андре, такая сложная... А мы должны жить, всегда жить, какое бы ни было время, что бы ни происходило вокруг, надо жить. Человеку отмеряется не так много, чтобы бесконечно ждать утра.
— Не надо плакать, Мадлен, все хорошо, все так, как должно быть. В твоих словах правда. И в его тоже. Они имеют на это право. Надо жить. Только знала бы ты, как это трудно! Так трудно жить, моя Мадлен, так трудно нести на себе тяжесть жизни, что иногда кажется: нет на это никаких сил. Но надо жить и выполнять свой долг.
— Какой ты молодой и сильный! У тебя еще жизнь впереди, Андре. Поэтому не говори, как старик, у тебя еще будет все, что захочешь, будут дети и семья, будет все, о чем ты сейчас даже не думаешь, потому что в тебе так много жизни. Я как увидела тебя впервые, сразу поняла, сколько в тебе силы, но это другое, мне бы и в голову не пришло, что между нами что-то может быть. Просто приятно было смотреть на тебя, на твою мужскую уверенность, на твои движения и улыбку. Сейчас я знаю тебя, человека узнаешь лучше всего, когда он отдает себя полностью, и уже не разум, не слова, а все вместе, чему нет названия, наполняет тебя, и тогда сразу чувствуешь, кто он, этот человек. Я знаю теперь, какой ты, Андре, я счастлива, кто знает, будет ли у меня еще когда-нибудь такое... Забыться хотя бы на миг, не думать, не страдать, не тревожиться, не ждать, а просто любить, жить, чтобы жить.
Руки говорили сами, губы говорили сами, тела говорили сами, и умолкли слова... Прошло три дня, Андрий вышел из дома Мадлен на рассвете. На перекрестке, за углом, его ждала машина. Доехали до Крапона. Дальше он пошел пешком.
...Сейчас он стоял, всматриваясь в то место на старом пне, где только что сидела ящерица, и думал: вот она, правда. Вопреки всем морозам и снегам в свое время упорно пробивается зелень на деревьях, нежится на солнце ящерица — сколько у нее той жизни, а она живет. Она тоже олицетворяет безостановочность жизни, ту жизненную силу, что и в человеке побеждает вопреки всем законам логики, ту потребность включиться в привычное круговращение бытия и небытия, двигаться, пока существуешь, пока живешь.
Он вздохнул, снова представив разговор с Пако, но, что поделаешь, надо на все смотреть открытыми глазами.
И на себя, да, на себя прежде всего, на то, что ты делаешь, правильно оно или неправильно.
Пришел он в лагерь незаметно, почти автоматически избегая тропинки, по которой ходили все, свернул в сторону на несколько сот метров и, неслышно ступая в густом сосняке, приблизился к партизанским палаткам.
Надо сказать Массату, что дозоры караулят плохо.
Возле палатки разговаривали партизаны, и Андрий хотел было напугать их, высунувшись неожиданно из-за кустов, но вдруг услышал голос Пако и поневоле задержался, будто перед прыжком, готовя себя к встрече. Потом его остановил уже сам разговор.
Говорил Симон, рабочий-металлург из Лотарингии, который воевал вместе с ним под Барселоной, знал Андрия добрых пять лет.
— Да что ты так защищаешь его, твоего брата? Кто на него нападает? Ты что, не знаешь меня, моего отношения к Омбре? Я в Испании шел за ним на смерть и теперь пойду в огонь и в воду, ты ведь знаешь, Пако. Я же не об этом. Вот тебе еще и двадцати нет, ты много чего повидал, вроде бы знаешь жизнь, думаешь, наверное, что знаешь все. А между тем ты не знаешь еще много чего. И не будешь знать, пока не проживешь еще столько. Вот и Омбре так. Я лишь про то говорю, что ему кажется, будто он все знает лучше всех, ну, во многих делах это так. Он человек образованный, с опытом, командир и все такое. Но есть другие стороны жизни, о которых он не имеет понятия, как говорится, не пробовал их и не видел. Есть еще семья, дети, есть ежедневная работа, есть отношения между людьми совсем в другое время и в другой плоскости, где наш Омбре — просто юнец. Есть вещи, Пако, которых вообще нельзя понять, пока тебе двадцать пять, их понимание приходит только в сорок, как у меня. Вот и все, что я хотел сказать. Мы все его любим, тут и доказывать ничего не надо. Но он иногда просто не понимает, что чувствует человек, что он переживает, именно потому, что ему еще двадцать пять, а не сорок. У каждого возраста свое представление о вещах. Ты бы сказал ему поделикатнее, пусть иногда оглядывается на свои года.