Ежечасно по частям взламывались и приводились в негодность отдельные дома и целые кварталы, занимались новые улицы. Все время в огромных количествах поступали пленные. Иной раз они бегом выходили из-под огня и потом, уже давно будучи в безопасности, еще долго бежали с поднятыми вверх руками.
Горевой рассказали, что в одном лихом батальоне, шедшем впереди всех, где людей оставалось не более шестидесяти человек, командир батальона прогнал назад пришедшего сдаваться немца, сказав на прощанье:
— Меньше дюжины не беру! Так и скажи своим!
Спустя час этот немец привел в батальон более трех десятков своих приятелей, и в последующие дни одиночки уже не появлялись.
Эти и другие, иной раз не выразимые словами признаки подсказывали Горевой, что во втором эшелоне ошибаются, предсказывая затяжное сражение.
Бой за город или, вернее, многодневное и многообразное городское сражение — труднейшая из всех нелегких боевых операций. Сближение с противником — на считанные метры, твердых флангов нет, как нет иной раз и хорошо освоенного тыла, а есть улицы, которые удалось пробежать более или менее безнаказанно. Связь поминутно рвется. С воздуха бомбят свои и чужие; никакое оперативное донесение не поспевает за живыми темпами сражения. Наконец подземный плацдарм с тысячами подземных ходов и баз то и дело грозит сюрпризами.
Так считали примерно все командиры, с которыми Горевой приходилось сталкиваться на войне, и особенно в этом мнении упорствовал в свое время ее приятель Воропаев, но ей самой всегда было весело сражаться в городе.
Покинув кладбище с могилами композиторов, она влетела в расположение дивизии генерала Короленко, добродушного украинца с двойным животом, на котором он временами по-бабьи скрещивал, свои пухлые белые ручки. Короленко славился храбростью и хитростью, и дивизия его была одной из лучших. Сейчас она дралась за Дунайский канал. Прибыв, чтобы познакомиться с работой медсанбата, Горева сразу решила остаться при дивизии до освобождения Вены, намереваясь сейчас же отправиться в один из головных батальонов.
Генерал Короленко угостил Гореву отличнейшим завтраком, а затем отпустил, разглядывая ее сначала с верху лестницы, а потом с балкона своей квартиры, и раза два даже окликнул, точно присматриваясь, как она поворачивается, закидывает вверх голову и улыбается. Он откровенно разводил руками от удовольствия, как болельщик, увидевший новую марку автомашины.
Нисколько не медля, Горева включилась в сумасшедшую, нервную уличную боевую жизнь. С батальоном можно было связаться по телефону, но что делалось в ротах, того не знали и батальоны. Раненые же, несмотря на сильный минный огонь и жестокий артиллерийский обстрел из-за Дуная, поступали в медсанбат и на полковой пункт медицинской помощи небольшими партиями.
Она догадывалась, что это значит. Взяв с собой санинструктора Фросю Шаповаленко, сегодня уже побывавшую во всех подразделениях, Александра Ивановна отправилась в батальон, дравшийся не далее как в полукилометре.
Они шли большими дворами с пробитыми стенами и огородами. Перелезали через ограды, перебегали через парки и опять укрывались в домах. Под укрытием сараев, крытых ворот и в магазинах топились кухни, починялись танки. На одном из дворов, на тюфяках, разостланных прямо по асфальту, лежали тяжело раненные. Ждали транспорта, но пока что подъехать сюда было невозможно. Узенький переулочек забросали крупными вещами, чтобы огородить ход сообщения для санитаров. Люди шагали из квартиры в квартиру с носилками, руководствуясь указаниями, сделанными углем на стенах, выходили на лестничные площадки, спускались в подвалы, переходили дворы, опять и опять углублялись в чрева домов.
Скоро Горева со своей спутницей очутились в расположении батальона.
— Вы не с фронта, Александра Ивановна? — доверительно спросила санинструктор Фрося.
— Да, оттуда. Я хирург.
— И прямо тут операции будете делать? — еще полная неверия и все же восторженно заинтересованная, спросила девушка.
— Если придется.
— В штабе у нас сразу узнали, что из самого фронта доктор прибыл. Думаем, к чему бы такое?.. Наступать, наверно, будем, товарищ подполковник?
— Да мы уже, кажется, третий день наступаем.
— Ах, то разве наступление! — воскликнула девушка. — Уж так, знаете, все мы выдохлись, устали; ни заснуть, ни кусочка хлеба в рот взять, ничего же не хочется — двигнуться бы и двигнуться… Стоп! — забыв о званиях, властно остановила она Гореву.
— Что?
— Гляньте на стену!
Грязно-белая глухая стена в глубине одного из проходных дворов была покрыта ослепительно белыми щербинками.
— Я как в штаб шла, так того не было. Снайпер где-то. — И они прилегли у противоположной стены.
Аккуратно подметенный и протертый мокрою шваброй асфальтированный двор с цинковыми баками для мусора, чинно выстроившимися вдоль глухой стены, и отдельно ящик для металлического лома, и рядом с ним горка бумажных восьмикилограммовых пакетов с песком, очевидно для тушения зажигательных бомб, выглядели до того мирно, что просто невыносимо было лежать на краю этого двора, на виду по крайней мере тридцати окон, выходящих во двор.
И Горева, покраснев, поднялась. Но тотчас девушка грубо свалила ее наземь.
— Не задавайтесь, товарищ доктор, милая. С этого двора нас сегодня, может, мертвыми вынесут.
И в эту минуту, совершенно как на сцене, открылась одна из выходных дверей (очевидно, черный ход) и дама лет пятидесяти в халате и в каких-то металлических трубочках на всклокоченной голове, что-то мурлыча под нос, скромно вышла во двор, неся в руках замечательное ведерочко с мусором. Взглянув на лежащих женщин, точно это была тень у стены, она выбросила мусор в бачок № 3, рядом с которым они лежали. Она никого не видит. Ей ни до чего дела нет. Она поет. Горева вскакивает на ноги. Выстрел. Звон чего-то разбитого рядом. Фрося скатывается в сторону, таща за собой Александру Ивановну, и они видят, как женщина в халате растерянно подбирает с асфальта кусочки разбитого ведерка (оно было фаянсовым) и огорченно бросает их в бак № 3, не оглядываясь, не удивляясь и не ропща.
— Видите, какая история, — говорит Фрося. — Промахнулся!
Дама между тем возвращается уже обратно.
— Кто стрелял? — Горева не столько ждет ответа словами, сколько ответа игрой лица.
— Я не знаю, — слышит она, и нечто «воропаевское» вдруг сжимает Горевой виски накатом неукротимого бешенства.
— Стоять, пока с вами разговаривает русский офицер! Отвечать на мои вопросы! Кто стреляет?
Она слышит, как раскрываются за ее спиной окна.
— Мадам, простите, я совершенно цивильная женщина…
Горева отстегивает кобуру.
— Мадам офицер… простите, простите… Господин офицер… стреляют из корпуса, где я никого не знаю.
— Подойдите к тому корпусу и громко скажите, что если раздастся еще хоть один выстрел, то вы — именно вы — будете расстреляны на месте. Ступайте!
Женщина пожала плечами, глядя в землю:
— Я не одета… — но сейчас же торопливо направилась в глубину двора, то и дело запахивая развевающийся халатик.
Рысцой подбежал мужчина с красным крестом на рукаве. Он был в хорошем костюме и очень грязном светлом плаще поверх него.
— Благоволите… Могу ли я предложить услуги?..
— Вы врач? Нет. Студент-медик? Нет. Санитар? Тоже нет. Кто же вы? Ага! Доктор философии. Вы здесь, чтобы носить раненых и провожать их домой после перевязки? Так. А где у вас перевязывают? На втором этаже. Почему не на первом? Не знаете? Показывайте, где это. Фрося! Ты, милая, побудь во дворе и, если увидишь раненых, заворачивай сюда, на второй этаж. Впрочем, лучше даже на первый.
— Вам автомат не нужен, чтобы договориться?
— У меня с собой есть «вальтер». Не надо.
— В этой комнате будет перевязочная, — сказала она.
— Это гостиная, мадам. Впрочем, простите, как вы найдете нужным, так и будет сделано.
— В семи остальных комнатах должны быть размещены двадцать пять раненых.
— О, мадам, s’est impossible. Не более пяти.
— Ваш так называемый санитарный коллектив насчитывает двенадцать чересчур здоровых мужчин…
— Мадам, они музыканты, от них нельзя много требовать.
— И пятнадцать женщин!
— Жен, жен, мадам, жен и прислуг… Прошу меня извинить.
— Из двадцати семи лишь один врач да вы будете заняты работой, остальные пусть хоть уступят раненым свои кровати. На время. Впрочем, я не буду вмешиваться. Вы, господин Макс Либерсмут, у меня так и записаны. Вот — первый добровольческий перевязочный пункт доктора философии Либерсмут. Желаю успеха. Я проверю вашу работу между пятью и шестью часами вечера по венскому времени.
— Я восхищен вашим мужеством, мадам, я ослеплен… — забормотал философ.