весьма известный назареянин, проведя сорок дней в пустыне, подписался под этой теорией.
Меня, конечно, не осенили никакие блестящие прозрения, но, лежа под звездами в те предутренние часы, я почувствовал себя необыкновенно восприимчивым к силам, что окружали меня со всех сторон. Луна еще стояла высоко в небе и заливала землю холодным голубым светом. Внизу, у самого горизонта, беспорядочной россыпью огней горели Плеяды. Из темной бездны бесконечного пространства немигающим глазом глядел на землю Юпитер. На севере тускло светилась Полярная звезда, полускрытая легкой дымкой морского тумана. Вокруг нее вращались огромные галактики миллионов других систем. Сумеречный океан широко уходил в ночную тьму, скорее угадываемый, чем определяемый по лунным отсветам на его поверхности. Океан казался огромным спящим чудовищем, и его ритмическое дыхание походило на раскаты отдаленного грома. Волны, бившиеся о барьерный риф, невидимые во тьме, выдавали свое присутствие гортанными рыданиями и приглушенными стонами, вначале тяжелыми, но постепенно таявшими и кончавшимися еле слышным вздохом. Вся земля как будто разделилась на две огромные великие силы – одна плотная и устойчивая, другая жидкая и текучая. Но, перекрывая эти две, слышался голос третьей, казалось бы, всепоглощающей стихии. Третья сила возникала как бы из пустоты мирового пространства, напирала с воем, и этот вой преобладал над всеми остальными звуками. В нем не было последовательных подъемов и спадов, как в шуме прибоя; он постоянно держался на одной и той же высокой ноте, напоминая плач органа, непрестанно нарастающий, повторяющийся, непрекращающийся.
Это был вой пассата, непрерывным потоком проносящегося над землей. Никогда еще я не ощущал его с такой остротой. Весь небосвод как будто ожил и пришел в движение. Я лежал в укрытии, как бы в небольшом мешке неподвижного воздуха, и это только делало ощутимее ту могучую силу, которая играла вокруг. Земля омывалась огромной рекой газообразного вещества, невидимого, неосязаемого, но тем не менее представляющего собою реальную силу.
Внимательно вслушавшись, я смог выделить сотни компонентов, которые и составляют в совокупности величественный шум ветра. Сюда входит бесчисленное множество легких и таинственных свистов, столь слабых, что многие из них, взятые отдельно, едва уловимы на слух. Между ними нет полного тождества: каждый обладает собственными гармоническими частотами, поскольку изменяется та сила, с которой воздух расщепляется на частицы, ударяясь об острые как иглы шпили твердых горных пород или о губчатую поверхность подвергшихся длительному выветриванию кораллов.
В ближайшем родстве с этими нежными, словно извлеченными из флейты тонами находится слабое похлопывание, вначале совсем незаметное. Оно состоит из миллионов слабых взрывов. Это, так сказать, лилипутские звуковые частицы, нарастающим крещендо прорывающиеся сквозь мешанину других звуков.
Я долго вслушивался, стараясь подыскать этим звукам подходящее определение, и неожиданно вспомнил, где я уже слышал их: на золотом пшеничном поле перед сбором урожая в августе. Эти звуки напоминали о трении миллионов травинок, качающихся по ветру, о легком постукивании былинки о былинку, стебля о стебель, о склоняющихся и выпрямляющихся колосьях, о шелесте от их кивков и поклонов. Мне стоило только повернуть голову, чтобы тут же убедиться в верности своего наблюдения. В свете луны смутно виднелись островки травы, росшей на берегу. Она завивалась на ветру, то темнея, то светлея в зависимости от того, прижималась ли к земле или распрямлялась.
Затем мой слух уловил нежный и мелодический шепот, как будто спускавшийся с высоты. Раньше я ассоциировал этот звук с одной только вещью на земле… Закрыв глаза, я мысленно перенесся за тысячи километров. Тропическая растительность исчезла, я лежу в высоком сосновом бору. Ветер шепчет и вздыхает, забираясь под ветви сосен. Когда ветер усиливается, вздохи переходят в громкие стоны, затем снова сменяются чуть слышным пением. Это голос хвойных деревьев, которые ведут между собой разговор, поверяют друг другу секреты о прекрасной богатой земле, покрытой сухими коврами гладких коричневых игл, о высоких облаках и теплом дожде. Неожиданно шепот сосен сменился другим шелестом, сначала почти неуловимым – он не сразу доходит до слуха, но стоит выделить его из общего хора, и он становится все более ощутимым. Этот новый звук еще сильнее, чем шорох сосен, вызывает в памяти картины северной природы. Он сродни шелесту тяжелого старинного шелка – тут я подумал о дамах Викторианской эпохи, одетых в многоцветные юбки и неторопливо двигающихся в старомодных гостиных. Но эта картина тотчас исчезла, и передо мной снова возникли сосны. Воздух вдруг похолодел, стал почти морозным. Между темными иглами медленно слетали на землю целые облака мельчайших белых снежинок. Шестиконечные кристаллические звезды плавно кружатся над полянами и легкой пеленой ложатся на ковер из мертвой хвои. Звук их падения на сухие иглы превращался в таинственный шорох, пробегавший между рядами деревьев.
Я снова открыл глаза. Это пассат, пригоняющий к берегу волны прибоя, пересыпает прибрежный песок, перекатывает по берегу бесчисленное множество песчинок, сталкивает их друг с другом, собирает в кучи и снова рассеивает. Не снежинки вызвали услышанный мною шорох, а движение песка; этот шорох состоит из миллионов бесконечно малых звуков, собранных воедино, из скрежета известковых частиц и песчинок, трущихся друг о друга. Ветер гонит песок, раздирает остров на части, создает его заново, пробегает по склонам дюн, гравируя тонкие рисунки на твердых горных породах…
Передо мною простиралось небо, освещенное луной, а на его фоне причудливые темные силуэты сотен покрытых шипами деревьев. Это оттуда шли звуки, напомнившие мне шелест сосен. Протягивая к небу умоляющие руки, деревья достигли определенной высоты, а потом разом, словно старики, потеряли стройность и равномерно изогнулись в западном направлении, как будто указывая, куда стремится поток жизни. Напрасно пытались ветви сопротивляться течению воздуха. Деревья тянулись ввысь, как им и полагается, но лишь до того момента, пока их вершины не высовывались из полосы затишья. Тут они начинали чувствовать, как упорно давит на них непрерывно текущая воздушная река, и, подчиняясь силе, изгибались, идя по линии наименьшего сопротивления.
Шелестящие звуки, тоном несколько выше, чем шорох, издаваемый деревьями, привлекли мое внимание к побелевшему стволу почти мертвого бакаута. Его суковатый ствол много лет подряд сопротивлялся напору воздуха, но возраст и безостановочная борьба сделали свое дело. Листья один за другим съежились, высохли и осыпались; кора побелела, и даже твердая, как железо, древесина поддалась распаду и сейчас чуть светилась в лунном сиянии. Одна за другой обнажились ветви и торчали во все стороны, голые и безжизненные. Лишь на одном сучке, обращенном на запад, сохранился небольшой пучок зелени. Жизнь буквально вытекла из этого дерева: ветер последовательно и систематически выдавил ее из каждой ветки, из каждой