Фронт
1
Лицо врага должно быть маской зла, искажено пред правдой автомата. А вот война приблизила, свела немецкого и русского солдата. А этот немец — вовсе молодой, Ивана даже чуточку моложе. На брата на погибшего похожий… А землю до небес вздымает бой. Разрывов ошалелая гроза, и пули, как пророчицы, слепые. А вот враги сошлись — глаза в глаза. Глаза обоих были голубые. Что ж. Не убил бы — самого б убили. Лицо врага — совсем не маска зла. Глаза обоих были голубые. И кровь обоих — красная была.
2
Осторожные, волчьи тропы через минные поля. Глядит глазницами окопов раненая в грудь земля. Уже не просим небеса о чуде, подсчитывая потери и раны. Вдвое больше, чем окопов, будет могил безымянных. 3. Военный поэт Знаешь, какое бывает небо за полчаса до атаки? Тяжелые, серые, пороховые тучи похожи на бесшумные танки. Знаешь, как красивы бывают зори, даже в таком аду? Немолодой солдат рифмует для истории смертную беду. Знаешь, как пахнут летние травы, еще не политые кровью? Только всё ж по какому праву это горькое многословье?.. Ведь, подумать защитные береты тяжелей терновых венцов. У войны не должно быть поэтов — слишком страшно ее лицо.
В тылу
1
Чадит под иконой лампадка. Ветер ходит у окон. И страшно, и больно, и сладко думать теперь о далеком. Вдалеке громыхают разрывы, но дети привыкли и спят. Он на фото такой счастливый, добрый парень… Еще не солдат. Не спится… А встанешь до свету, яблок в саду нарвешь — они, правда, тоже военные, их вкус на порох похож. Утром дымным сегодня, в тревоге крестьянских забот, увидишь вдруг почтальона, стоящего у ворот. Прошептать не успеешь молитву, как снаряд разорвется в груди — враз поймешь, почему у калитки он стоит, не решаясь войти.
2
Летят легко и безутешно над плачем сожженной земли треугольники надежды, как раненые журавли… Конверт! И сердце жжет — тепло сыновних строчек и твердый и чужой сочувствующий почерк… Ждала с надеждой вести, молилась за ребенка. А получила вместе письмо и похоронку. Таял обугленный снег сорок первого года. Зори пожаров стояли над стылой деревней…
3
Мать бранила мальчиков, которые играли в войну. Никто не хотел играть за немца. Автоматами были кленовые палки. А солдатка, поседевшая в 25 лет, и ругала детей, и грозилась бить, а потом заплакала вдруг навзрыд.
Память
Отстроят дома, театры и школы,
пройдут не то что года — века.
Но память останется — как осколок,
застрявший в теле фронтовика.
1. Ветераны
Седые, в орденах. И мирною весной идут на митинг… Хмурясь, улыбаются. И шаг у них, как прежде, строевой, хоть многие на палки опираются. Мы чтим их раз в году — суровый грех!… Жаль, годы метко добивают тех, кого когда-то пули не достали. Давайте их помнить, пока они живы. Земной поклон вам, солдаты бывшие и навечные. Всё меньше ветеранов приходит на встречи. Давайте беречь их, пока они живы…
2
Старик проснулся. Ночь была безлунной, и дождь испуганный стучал в окно. Ночь показалась тяжестью чугунной — опять начавшейся войной. Ведь где-то в темноте рвались снаряды, светлела ночь от залпов, как от ран… Проснувшись, как у края ада, не сразу понял ветеран, что не одно уже десятилетье прошло от фронтовых от страшных дел, и это просто мирной ночью летней веселый гром над городом гремел…
Чужак
В. О.
Джунгли меня прогнали за то, что я человек; а
человечья стая — за то, что я волк.
Редьярд Киплинг, «Маугли».I
Тяжелая ночь, глубокая, как вечный, жестокий океан, в котором тонешь, не можешь, внезапно проснувшись, одолеть эту ошеломительную тяжесть и подняться со дна. Чернота — жгучая, сплошная, без малейшего проблеска, даже окно не угадывается, и тем она похожа на слепоту. Дыхание мучительно сжато, холодным камнем наваливается тишина. Воспоминание о сне сожжено страхом.
Через минуту начинаешь различать звуки — безжалостно мерное тиканье часов: они, как злые жуки, точат ночь, отгрызают от нее секунды, — злобные (или исполненные отчаяния?) рывки ветра, от которого дрожит хрупкое стекло и гнутся за окном деревья. Новая волна липкой удушливой тревоги захлестывает смятенное сознание. Безотчетный, почти звериный страх не дает пошевелиться.
Такое пробуждение — знак: беда с близкими либо с Родиной. Утро подтвердит.
Уснуть больше не удалось. Считал длящиеся, зловеще долгие минуты до рассвета — позднего, тусклого осеннего рассвета, который ничего не исправит, конечно, но хотя бы прогонит мучительную темноту.
К обоим богам взывал: будьте милостивы, не враждуйте, — войной, ценой чужой крови, никто еще не доказал своей правоты.
Когда встал к окну, — половицы отозвались тревожным, тоскливым скрипом, словно человек был чужим, незваным в этой душной комнате, — звезды умерли, в окно хлынул рассвет, мутно-синий, высветивший резкие черные ветви угрюмых деревьев, костлявыми руками ведьм вцепившихся в беззащитное небо.
В глубине комнаты чувствовалось беззвучное движение — двойник, заключенный в большом зеркале, следил за каждым шагом.
Древняя, скудная земля, — чьим жителям он был чужим и которую, однако, именовал Родиной — и не по вынужденности паспорта, не от тяжести родительской эмиграции, нет, скрытно и остро чувствовал ее Родиной в каком-то потаенном уголке закаленного недоверием и одиночеством сердца, — немного помнила спокойных времен, в столетиями копившейся истории исчисляла их не годами, а днями; даже если страна затихала в зыбком перемирии, в недрах ее тлели раздоры. Это закалило жителей, сделало их смелее и жесточе, наделило чутьем хищника; приучило ко всему, к чему привыкнуть кажется невозможным, и главное — к естественному страху смерти, который уже и страхом быть перестал, переплавившись в странную, злобно-обреченную готовность.
Но сейчас неотвратимо и смертельно, как горный обвал, надвигалась война почище полувековой Кавказской. Распрям последних лет предстояло померкнуть и сравниться с детской игрой в солдатики.
У него было русское имя — Владимир. И если существует затаенная в подсознании память предков, способная спорить с географическим понятием Родины, то именно она заставила его возвратиться в страну, некогда покинутую родителями.
Они с Россией долго привыкали друг к другу. Та встречала затяжными холодными зимами, колючим, как недоброжелательство, снегом, и, что выдержать оказалось труднее — тем, что врачи называют ксенофобией. Владимир изучал когда-то медицину и психологию, но эти познания были беспомощным грузом, знание причин неприязни еще не гарантирует ее преодоления.
К одиночеству он привык издавна — не с юности даже, а с дикого, мятущегося своего детства. Одиночество — мудрое состояние. Те, кто жалеют одиноких людей, как будто убогих — допускают, по незнанию своему, ошибку. Одиночество — это близость к искусству и к Богу, уединение с собственной душой.
К враждебности же нельзя было ни привыкнуть, ни оправдать ее. Впрочем, она скоро истерлась, как медная монета, усмирилась до всего только недоверчивости. Большего и желать не следовало.
Более всего в России он полюбил березы. Гордые и целомудренные, в темном шелке ветвей молчаливо стоящие на холмах и обочинах, как монашки, вышедшие к заутрене, они были живыми, с ними можно было говорить. Очертания же деревьев Чечни помнились резкими и дикими, словно состоящими из причудливых изломанных линий.