(Зубакин Б. Медведь на бульваре. М., 1929. С. 14–15; Анна Ильинична Толстая-Попова (в первом браке Хольмберг; 1888–1954) – внучка Л.Н.Толстого). Стихотворение это Б. Зубакиным посвящено тоже, надо полагать, завсегдатаю «Мансарды» – «Николаю Леонхарду – другу». О музыканте Николае Николаевиче Леонхарде как агенте-провокаторе см.: Немировский А.И., Уколова В.И. Свет звезд, или Последний русский розенкрейцер. М., 1994. С. 407; Эзотерическое масонство в Советской России: Документы 1923–1941 гг. / Публ., вст. статьи, комм., указатель А.Л. Никитина. М., 2005 (Мистические общества и ордена в Советской России, Вып. 3). С. 302.
О наводненности «Странствующего энтузиаста» агентами ГПУ со слов артиста и писателя Бориса Глубоковского сообщал его сосиделец по Соловкам: «В то время, в первые годы НЭПа, в Москве имел большой успех ночной артистический кабачок “Бродячая собака”, открытый широко известным в богемных кругах ловким предпринимателем Борисом Прониным. В этом подвале на Кисловке после двух часов ночи можно было видеть многих известных артистов и литераторов, там шумел Есенин, всегда сопутствуемый более чем сомнительной компанией, порою маячила одутловатая маска только что вернувшегося из эмиграции и еще нащупывавшего почву А.Н.Толстого. Забредал туда и Луначарский в окружении своих “цыпочек” с Н.И.Сац в роли дуэньи. Артисты мешались с коммунистами и нэпачами, не обходилось, конечно, и без агентов ОГПУ, получавших в “Бродячей собаке” широкие возможности подслушать вольные спьяну разговоры.<…> В уборной открыто торговали кокаином, на полу валялись окурки толстых “Посольских” папирос, густо измазанные кармином губной помады; приехавший из Парижа поэтик Борис Парнок танцевал тогдашнюю новинку монмартрских кабачков – фокстрот и формировал в театре Мейерхольда первый в Москве джаз…» (Ширяев Б. Неугасимая лампада. Нью-Йорк, 1954. С. 75; «Борис Парнок» – Валентин Яковлевич Парнах). Позднее сам Б.К. Пронин был осужден Особым совещанием (ОСО) при коллегии ОГПУ по статье 58-5 и выслан из Москвы в Йошкар-Олу.
75.
О Николае Карловиче Цыбульском нам достоверно известно только начало его биографии: родился в 1879 г., учился на математическом отделении в Киевском университете (Державний архiв м. Киева). В приглашении на пронинский юбилей, посланном друзьями Пронина Б.М. Зубакиным, В. Пястом и А.А. Радаковым Владимиру Шилейко в 1925 г., речь о нем идет – если текст разобран правильно – как будто как о живущем в Ленинграде (Мец А., Кравцова И. Предисловие // Шилейко В. Пометки на полях. Стихи. СПб, 1999. С. 8).
Ср. очерк В. Пяста «Богема»: «Гениальный пьяница, часа через три уже клевавший красным своим носом, около бутылки красного вина, в не просыхавший от алкоголя, впитавшегося в каждую пору дерева, деревянный стол, – Н.Цыбульский, прозванный “Граф О'Контрер” на французско-ирландском наречии – этот неизменный друг “Хунд-директора”, Бориса К. Пронина – около полуночи Цыбульский часто еще бывал в ударе и исполнял никогда не записывавшиеся им композиции, по отзывам знатоков, чрезвычайно значительные в музыкальном отношении» (Красная газета. 1926. 18 ноября. Веч. вып.).
Ср. запись в дневнике В.А.Стравинской (в ту пору жены С.Ю. Судейкина) от 5 января 1917 г.: «Цыбульский все болтал, рассказывал разные сплетни, талантливо характеризуя людей, нюхал кокаин и заставил нас выпросить у [С.А.] Сорина последнюю бутылку красного вина, которую он и выпил почти один. Сережа [Судейкин] очень не любит пьяниц, и его возмущает постоянное опьяненное состояние Цыбульского. За последнее время он и кокаин нюхает, и опий курит, вообще опьяняет себя всеми всевозможными способами. Благодаря такому состоянию он становится очень талантливым рассказчиком и собеседником, но теряет даровитость музыканта, т. к. мало сочиняет и иногда даже с трудом играет. Сам он говорит, что за последнее время совсем бросил работать и сочиняет только ерунду, которая, кстати сказать, очаровательна, как например, его французская шансонетка на старинный текст <…>, мы заставили его играть ее несколько раз подряд, что он делал неохотно, с большой охотой он читает вслух свои стихи – его последний spleen, – которые записаны у него на длинном блокноте. Стихи злободневные, иногда любовные. Когда он был у нас на Рождестве, он оставил нам довольно нелепое четверостишие:
Быть может, потому, что не имею друга,Мне радостно приходить в дома, где любят друг друга,Пусть на «друга» плохая рифма «друга»,Я заповедую вам: «любите друг друга!»
Внешний вид у него все еще великолепный, несмотря на болезненную одутловатость. Грузное тело с крупной головой великого человека. Сорин хочет сделать с него рисунок. Сережа тоже» (Судейкина В.А. Дневник. 1917–1919: Петроград – Крым – Тифлис. М., 2006. С. 25).
Ср. о нем: «Сияющий и в то же время озабоченный Пронин носится по “Собаке”, что-то переставляя, шумя. Большой пестрый галстук бантом летает на его груди от порывистых движений. Его ближайший помощник, композитор Н.Цыбульский, по прозвищу граф О’Контрэр, крупный, обрюзгший человек, неряшливо одетый, вяло помогает своему другу. Граф трезв и поэтому мрачен. Пронин и Цыбульский, такие разные и по характеру, и по внешности, дополняя друг друга, сообща ведут маленькое, но сложное хозяйство “Собаки”. Вечный скептицизм “графа” охлаждает не знающий никаких пределов размах “доктора эстетики”. И напротив, энергия Пронина оживляет Обломова – Цыбульского» (Иванов Г. Соч. в 3 тт. Т. 3. М., 1993. С. 340).
А также: «В самом деле, это был исступленный бродяга и изумительно верный себе, до конца дней своих, человек.
Цибульский жил где-то на Васильевском острове, в какой-то малюсенькой, поражающей убогостью, комнатушке, всю меблировку которой составляли железная кровать без матраца, ломанный, грязный деревянный табурет и такой же поломанный грязный деревянный стол; ко всему еще – жена с вечно плачущим и страдающим от холода и голода ребенком…
Но в этой же комнатушке было несколько листов нотной бумаги, на которых руками Цибульского запечатлены были замечательные по своей красоте и композиции, причудливые и фантастические вальсы.
Не думайте, что под эти вальсы можно было с приятностью кружиться в опьяняющем легкомыслии; нет, они были полны такой неизбывной и грустной тоски, что их нельзя было слушать без слез. Когда нелепый Цибульский, вечно нетрезвый, очкастый, огромный и высокий, грязный и ободранный, перебирал клавиши своими тоже грязными руками, самые утонченные, красивые и избалованные женщины оказывались у его ног. В одинаковой степени благоговели перед Цибульским и все другие; сам Илья Сац с большим восторгом слушал его. Но вальсы Цибульского почти потерялись во времени, ибо Цибульский был бродягой с головы до ног, ничего не хотел и не умел сохранять и ничего не старался извлекать из своего несомненно большого дарования. С утра до поздней ночи среди ли друзей в богеме, или от поздней ночи до раннего утра в каких-то далеких, заброшенных чайных и трактирах по окраинам, – он оставался самим собою. Цибульский умел быть философом; он умел спокойно проживать свой вечный поистине замечательный рубль. Какая бы ни была компания (кстати – во всякой компании Цибульский держался трезвее, спокойнее и выдержаннее всех), после того, когда уже все уставали и торопились по домам, он один никуда не спешил и добродушно, методически, постоянно напоминал о рубле, т. е. просил его у кого-нибудь взаймы, разумеется, никогда его не отдавая; во всякой компании находился кто-нибудь, кто охотно давал ему этот рубль, и тогда Цибульский, принимая его как должное, с философским спокойствием, один и одинокий, уходил в свои загадочные пространства.
О Цибульском рассказывали, что он бросал когда-то какие-то бомбы, был непримиримым бунтарем и анархистом, но чем бы он ни был, все видели в нем благороднейшего, прекраснейшего человека, для всех он был неутомимым энтузиастом и совершенно исключительным музыкантом, к сожалению, в силу своей странной натуры не оставившим после себя никакого следа, не закрепившим тех импровизаций, которыми он увлекал всех без исключения» (Мгебров А. Жизнь в театре. Т. 2. М.; Л., 1932. С. 178–180).
И наконец: «Зимой шестнадцатого года в частном доме Маяковский читал нам только что написанную им поэму «Война и мир». <…> После чтения за легким ужином, очень тихим и очень чинным, несмотря на присутствие композитора Цибульского <…> полусонный Цибульский счел нужным вступиться за человека, носившего желтую кофту, и Маяковский в конце стола в благодарность гаркнул ему:
– Люблю трезвые речи пьяного Цибульского!
Вскоре Цибульский уже не мог говорить.
Покидая дом, мы наткнулись в гостиной на человека в черном пальто, крестообразно и неподвижно распростертого на полу.
Это был Цибульский, которого я видел в первый и последний раз в моей жизни.