И наконец: «Зимой шестнадцатого года в частном доме Маяковский читал нам только что написанную им поэму «Война и мир». <…> После чтения за легким ужином, очень тихим и очень чинным, несмотря на присутствие композитора Цибульского <…> полусонный Цибульский счел нужным вступиться за человека, носившего желтую кофту, и Маяковский в конце стола в благодарность гаркнул ему:
– Люблю трезвые речи пьяного Цибульского!
Вскоре Цибульский уже не мог говорить.
Покидая дом, мы наткнулись в гостиной на человека в черном пальто, крестообразно и неподвижно распростертого на полу.
Это был Цибульский, которого я видел в первый и последний раз в моей жизни.
В доме этом он тоже был в первый раз» (Масаинов А. Маяковский – поэт и человек // Новое русское слово (Нью-Йорк). 1930. 2 ноября). См. о нем также: БС. С. 172, 238; ПК. С. 121–122.
Авель Александрович Мгебров (1884–1966) оставил несколько страниц о Б. Пронине и «Собаке»: «Кто не знает в артистически-художественных кругах Бориса Пронина! С именем его связана целая особая эпоха.
Пронин – это до сих пор еще не состарившийся страстный энтузиаст и мечтатель… В сущности, он ровно ничего не создал как художник, но он долгое время был центром всей художественной жизни Москвы и Петербурга. Он сумел сгруппировать вокруг себя все, что только было в те годы значительного и интересного, особенно вначале… Ему принадлежит и инициатива создания так называемой “Бродячей Собаки” в 1912 году в Петербурге, переорганизовавшейся в дальнейшем в “Привал Комедиантов”.
В те годы Пронин только начал проявлять себя, и его замыслы и первые осуществления этих замыслов были действительно замечательно интересны… В дальнейшем же – они выродились, и все его начинания превратились в характер увеселительного заведения для снобирующей публики.
Тогда же, в первые годы, он был создателем настоящего русского Монмартра, в лучшем смысле этого слова… Немало больших художников, поэтов, писателей, музыкантов и артистов были отысканы им, им выдвинуты и благодаря ему получили широкую известность и популярность.
В то время Пронин был абсолютный санкюлот, мечтатель, энтузиаст, отличавшийся неимоверной фантастикой, бескорыстностью, неутомимой энергией и страстной влюбленностью в мир и людей. Он обладал исключительным обаянием, исключительным умением сплачивать всех и из ничего, в буквальном смысле этого слова, создавать многое прекрасное.
К сожалению, в дальнейшем жизнь испортила этого, по существу своему, прекрасного человека.
Самое замечательное в Борисе Пронине – его неувядаемая молодость, почти юношеская экзальтированность, которая сохранилась в нем, несмотря ни на что, даже до сегодняшних дней…
Тогда же, когда я впервые встретился с ним, Пронину было больше тридцати лет, но он производил впечатление восемнадцатилетнего юноши: среднего роста, необыкновенно пропорциональный, изящный, с маленькими красивыми руками, с тонким, почти женственным лицом, с никогда не сходящей с этого лица жизнерадостной улыбкой, с глазами, которые вдохновенно и приветливо зажигались ко всем, кто сколько-нибудь был способен гореть и быть влюбленным в кого-нибудь или во что-нибудь, со своей вечной стремительностью, порывистостью и неизбывной восторженностью – Пронин очаровывал всех.
В этом человеке роились мечты, как пчелы в ульях: бесчисленные проекты, планы, дерзания кружились в нем потрясающим ритмом. Этот ритм захватывал всех и каждого, и раз встретившись с Прониным, раз получивши от него дружескую улыбку и признание, расстаться с ним уже было невозможно. Он влек вас за собою… Через него вы знакомились с десятками каких то замечательных людей… тотчас же создавался круговорот каких то встреч, впечатлений, переживаний, рождалась какая-то особая жизнь, в которой, как в сказке, вырастали цветы на длинных стеблях, совершенно не похожие ни на какие другие цветы в мире. Вокруг этих цветов словно из голубых туманов выплывали такие же красивые девушки и юноши, и вы попадали во власть чарующих переживаний, создаваемых мгновенно, вот тут же, мановением руки Пронина, восторгом его горящих голубых глаз, потоком его бессмысленных, но колдующих слов и речей. В тумане этих сказок кружились музыканты, поэты, художники, артисты, писатели, кружились в священном братании, наподобие гофмановских Серапионовых братьев… С Прониным вместе все устремлялись в неведомые миры, создавали непонятные организации: – сегодня одну, завтра другую, всегда непостоянные, но именно прекрасные в этом непостоянстве… Часто, словно по мановению волшебного жезла, вдруг возникали какие-то, свалившиеся откуда-то, призрачные театры, в совершенно призрачных помещениях, с массою таких же призрачных денег… Помостами для таких театров часто служили лишь воображаемые площадки, пустые совершенно, но на которых позолоченный канделябр с пятью свечами значил больше, чем все роскошные порталы Гваренги, вместе взятые.
Художники приходили к Пронину и писали бесплатно на голых стенах какого-нибудь подвала, вдруг разысканного им, свои изумительные подчас фрески и орнаменты. Так, например, впоследствии, уже в Петербурге, заброшенный пыльный погреб на Михайловской площади, превращенный Прониным в дворец “Бродячей Собаки”, был расписан такими замечательными художниками, как Судейкин, Сапунов Яковлев, Борис Григорьев и другие…» (Мгебров А.А. Жизнь в театре. Л.; 1929. Т. 1. С. 263–266); «Еще задолго до открытия в 1912 году подвала “Бродячая собака”, Пронин носился с этой идеей и непрерывно разыскивал подходящий подвал. Наконец он присмотрел на Михайловской площади заброшенное подвальное помещение, служившее некогда винным погребком, и был счастлив необыкновенно, словно, по меньшей мере, выиграл двести тысяч. В подвал он водил всех своих друзей, и мы все, несмотря на весь неуютный ужас этого подвала, увлеченные Прониным: верили, что он поистине волшебен и никаким дворцам мира с ним не сравниться.
Вседвижущий дух Мейерхольда, силою борисовского энтузиазма, полновластно воцарился в пыльном, сыром и холодном подвальном погребке. Со сказочной быстротой начали счищать со стен погребка столетнюю пыль, одновременно изгоняя сырость, холод и жуткую тьму. В маленьких сводчатых помещениях его быстро воздвигнулись фантастические высокие камины, словно непосредственно перенесенные из фаустовских кабачков, которые так ярко отобразил Гете. С столь же удивительной быстротой голые стены украсились замечательными росписями, выполненными такими художниками, как Сапунов, Судейкин, Яковлев, Борис Григорьев и другие.
Девизом “Бродячей собаки”, еще официально себя не утвердившей, было по мысли Пронина: “бей буржуа”, разумеется, не в прямом смысле слова, но в переносном. Пронин носился тогда с мечтой о нашем собственном журнале, который выходил бы на серой оберточной бумаге, чтобы как можно сильнее ошарашивать буржуа. Но больше всего он мечтал о театре масок и Коломбин, где вокруг главного мастера, доктора Дапертутто, сгруппировались бы изысканные артисты и художники, писатели, поэты, певцы и музыканты. Тогда идея Пронина увлекла и зажгла всех, особенно потому, что сам Пронин в ту пору был очень увлекателен и ласков со всеми. <…> Официальная “Бродячая собака”, кроме весны 1912 года, во многом потеряла для меня свою прелесть. Когда же началась иная эра, не столько романтического подполья, сколько коммерческого предприятия, я почти совсем порвал с Прониным.
Самыми прелестными днями были дни 1909–1911 гг., когда “Бродячая собака” жила еще в мечтах Бориса и в немногих действительных энтузиастах, окружавших его. Из них самыми милыми мне были: прежде всего, жена Бориса Пронина – Вера Михайловна Уварова (Мишка),<…> затем Николай Николаевич Сапунов, Цибульский, Илья Сац, Даниил Кранц и, наконец, сам Мейерхольд. Собственно говоря, эта небольшая группа людей и была вдохновителями и энтузиастами тогда еще глубоко романтической идеи. Наиболее близкие этой группе, например Судейкин с Глебовой, Борис Григорьев, Яковлев, отчасти Евреинов и другие, были уже как бы аристократами для этой идеи, снисходившими до нее, иные же просто принадлежали к группе меценатов, без которых, разумеется, не мог обходиться Пронин; это – оба Владыкины, Сидамон-Эристов и другие, кого я не помню. В дальнейшем к первоначальной группе энтузиастов присоединились еще несколько лиц, сумевших внести не только аристократический энтузиазм; таковыми были Николай Иванович Кульбин, Сюннерберг, отчасти Маяковский и целый ряд других артистов, художников, поэтов и музыкантов. Сюда же надо отнести некоторых зажженных этой идеей очаровательных женщин, среди которых, например, была Верочка Королева, упоминаемая мною в главе о Старинном театре, художница Бебутова и две сестры Семеновы. <…> Борис Пронин при всех своих достоинствах обладал очень крупным недостатком, а именно – слишком большим примиренчеством с тем самым буржуа, против которого именно он провозгласил в то время свое знаменитое “эпате ле буржуа”. Если вчера Борис клялся своим друзьям, что под своды его энтузиазма не проникнет ни один мещанин от искусства, ни один филистер, вообще ни один “фармацевт”, как в шутку назывались тогда буржуа, то сегодня этот же Борис раскрывал широко двери для всех и даже для “фармацевтов”. Последние, разумеется, тотчас же оттесняли бунтарей и бродяг на задний план, потому что они приходили сюда лишь искать развлечений; они точно английские туристы, вечно путешествующие с Бедекером и с тугим кошельком в кармане, самодовольные, самовлюбленные, приходили сюда с карманными часами, ожидая, когда бродяги вынырнут из темных углов и начнут забавлять их, щекотать их пресыщенные нервы и нервы их чувственных и изысканных дам, для которых, разумеется, и Гете, и Данте, и тот же Гофман, и безумец Крейслер, и сам Дапертутто, – все, в конечном счете, были лишь пустыми звуками… Не в древних фолиантах седой старины стремились черпать они свои настроения, но исключительно в остроте впечатлений, в необычности обстановки, и даже не в ней ища забвения, но лишь в вине и шампанском, в утонченной эротике от пресыщения, во власти которой большинство из них всецело находилось.