А теперь, когда вы так же хорошо, как мы сами, узнали Гретхен и ее комнату — птичку и ее гнездо, — вы, конечно, хотите услышать подробности о ее жизни и положении. Нет ничего на свете проще ее истории: Гретхен — дочь небогатого купца, который разорился, она осиротела несколько лет назад; живет она с Барбарой, старой верной служанкой, на маленькую ренту — остатки отцовского наследства — и на доход от своего труда; а так как Гретхен носит платья и кружева своей работы и слывет, даже среди фламандцев, чудом домовитости и опрятности, то и может, хоть она всего лишь простая работница, одеваться довольно изящно и внешне почти не отличается от дочерей буржуа: на ней тонкое белье, чепчики ее всегда поражают своей безукоризненной белизной, а ее шнурованные башмачки шил лучший в городе сапожник, потому что, — мы вынуждены в этом сознаться, даже если эта подробность и не понравится Тибурцию, — у Гретхен ножка андалузской графини, а стало быть, Гретхен и обувь носит графскую. Кроме того, она хорошо воспитанная девушка, умеет читать, премило пишет, может по-всякому вышивать, не знает соперниц в рукоделии и не играет на фортепиано. Зато, добавим мы, у нее удивительный талант печь грушевые торты и сдобные пироги, готовить карпа в вине, потому что она считает за честь, как все хорошие хозяйки, понимать толк в стряпне, и мастерица готовить по особым рецептам всевозможные изысканные лакомства.
Эти подробности, наверное, покажутся не слишком аристократическими, но наша героиня не титулованная дама из дипломатического круга, не обворожительная тридцатилетняя женщина, не модная певица. Она всего-навсего простая работница с улицы Кипдорп, что у крепостного вала, в Антверпене; но так как, на наш взгляд, истинным мерилом благородного происхождения женщин служит их красота, то Гретхен равна по рангу герцогине, пользующейся «правом табурета», а ее шестнадцать лет мы зачтем ей за шестнадцать колен родословной.
В каком состоянии ее сердце? Да в самом подходящем: она никого еще не любила, кроме палевых голубок, золотых рыбок и других совершенно невинных зверюшек, которые не вызвали бы тревогу даже в самом свирепом ревнивце. Каждое воскресенье вместе с Барбарой, несущей за нею молитвенник, она ходит в своем строгом платье из фландрского шелка к большой обедне в церковь ордена иезуитов, потом возвращается домой и перелистывает Библию, «где показан Бог-отец в императорском облачении», и в тысячный раз восхищается украшающими ее гравюрами по дереву. Если погода хорошая, Гретхен гуляет у форта Лилло или у Тет-де-Фландр со своей сверстницей, тоже кружевницей; в будни она почти не выходит из дому, разве что отнесет свою работу; да и то чаще всего это делает Барбара. В более теплом климате шестнадцатилетняя девушка, никогда и не помышлявшая о любви, была бы чем-то невероятным, но воздух Фландрии, перегруженный пресными испарениями каналов, плохая среда для бацилл сладострастия: цветы здесь расцветают поздно и вырастают крупные, пышные, мясистые; их густой, влажный аромат похож на запах ароматических настоек; фрукты — водянистые; земля и небо, насыщенные влагой, посылают друг другу клубы пара, поглотить который сами они не могут, а солнце тщетно пытается выпить своими бледными губами; женщинам, погруженным, точно в ванну, в этот туман, не трудно быть добродетельными, потому что, как сказал Байрон, солнце — шельма, оно великий соблазнитель и одержало больше побед, чем Дон-Жуан.
Итак, не удивительно, что ей в столь высоконравственном климате была чужда всякая мысль о любви — даже в форме брака, в законной и дозволенной форме. Она никогда не читала плохих романов, да и хороших тоже; у нее нет никаких родственников мужского пола, ни кузенов, ни свойственников. Счастливец Тибурций! Впрочем, матросы с короткими прокуренными трубками, капитаны дальнего плавания, не знающие, чем занять свой досуг, почтенные негоцианты, которые являются на биржу, чтобы мановением бровей изменить соотношение цифр, — все они, чьи силуэты мельком отражаются в «шпионе» Гретхен, когда они проходят мимо ее дома, — все они не способны воспламенить воображение.
Признаемся все же, что, несмотря на свою девичью неопытность, кружевница обратила внимание на Тибурция, как на благовоспитанного юношу с приятной внешностью; она несколько раз видела его в соборе, когда он стоял, замерев, перед «Снятием с креста», и объясняла его экстаз благочестием, высоко поучительным в молодом человеке. Не переставая мотать нитки, она думала о незнакомце, встреченном на площади Меир, и предавалась невинным мечтам. Однажды под впечатлением этой встречи она встала и как-то вдруг, незаметно для себя, очутилась перед зеркалом и долго в него гляделась; она рассматривала себя анфас, в три четверти, со всех сторон, открыла, что кожа у нее — и это истинная правда — шелковистей папиросной бумаги, нежней лепестков камелии; что глаза у нее синие и удивительно прозрачные, что зубы у нее чудесные и рот, как персик, а белокурые волосы на редкость удачного оттенка. Она впервые заметила, что молода и хороша. Она вынула из изящного хрустального бокала белую розу, и воткнула себе в волосы, и улыбнулась, увидев, как красит ее этот простой цветок: так родилось кокетство, вскоре за ним придет и любовь.
Но мы уже очень давно расстались с Тибурцием; что-то он там поделывает в гостинице «Герб Брабанта», пока мы сообщаем вам эти сведения о кружевнице?
Он написал что-то на очень красивой бумаге, — должно быть, объяснение в любви, если только это не вызов на дуэль, измаранные и исчерканные вдоль и поперек листки, валяющиеся на полу, свидетельствуют, что это материал, потребовавший очень большой правки и крайне важный. Покончив с ним, Тибурций накинул плащ и отправился снова на улицу Кипдорп.
Лампа Гретхен, звезда мира и труда, мягко светилась за окном, и на прозрачный тюль падала тень склоненной девушки, терпеливо трудившейся над своим нескончаемым рукоделием. Тибурций, волнуясь, точно вор, который вот-вот отомкнет сундук с сокровищами, подкрался к решетке у окна, просунул руку между прутьями и воткнул уголком вниз в рыхлую землю в горшке с гвоздиками свое письмо, сложенное втрое; он надеялся, что Гретхен заметит его утром, когда отворит окно, чтобы полить цветы.
Сделав свое дело, он скрылся так тихо, словно башмаки у него были подбиты войлоком.
ГЛАВА IV
Голубой и юный свет утра заставил померкнуть болезненно-желтые огни догорающих фонарей; от Эско шел пар, как от загнанной лошади, и сквозь разрывы в тумане уже сочилась заря, когда распахнулось окно Гретхен. Глаза у нее были заспанные, и узор, оттиснутый на нежной щеке — след от смятой подушки — свидетельствовал, что она всю ночь спала в своей девичьей кровати на одном и том же боку, сном без просыпа, секрет которого известен только молодости. Торопясь посмотреть, как провели ночь ее милые гвоздики, она накинула на себя что попало под руку; этот грациозный и целомудренный беспорядок был ей удивительно к лицу, и если образу богини не противоречит маленький чепчик, отделанный мехельнскими кружевами, и белый бумазеевый пеньюар, то мы скажем вам, что Гретхен походила на Аврору, «приоткрывшую врата Востока»; может быть это сравнение слишком высокое для простой кружевницы, которая поливает свой сад, помещающийся в двух фаянсовых горшках; но право же, Аврора была не так свежа и румяна, как Гретхен, особенно Аврора Фландрская, — у нее всегда под глазами легкая синева.
Вооруженная большим графином, Гретхен собралась было полить свои гвоздики, и на горячее объяснение Тибурция чуть-чуть не хлынул карающий потоп из графина с холодной водой; но Гретхен заметила что-то белое, выдернула из земли письмо и, узнав его содержание, изумилась. Оно содержало только два предложения, одно на французском, другое на немецком языке; французское предложение состояло из двух слов: «Люблю тебя», а немецкое из трех: «Ich liebe dich», — что на обоих языках означает совершенно одно и то же. Тибурций сделал это на случай, если Гретхен знает только свой родной язык; как видите, он был на редкость предусмотрительный человек!
А ведь правда же, стоило, пожалуй, измарать больше бумаги, чем уходило у Малерба на одну строфу, и выпить для вдохновения бутылку превосходного токайского, чтобы в итоге прийти к этой остроумной и новой мысли. Что ж! Несмотря на свою кажущуюся простоту, письмо Тибурция, может статься, было шедевром коварного расчета, если только оно не было глупостью, что пока еще возможно. И все-таки, разве это не изумительно ловкий прием, уронить вот так, будто каплю расплавленного свинца, в ее безмятежную душу, одно-единственное слово «люблю»? И разве, когда оно туда упадет, в ее душе не возникнут, как на озерной глади, сотни отблесков и кругов, расходящихся вдаль?
Да и, в сущности, что главное во всех самых пламенных любовных посланиях? Что остается от всех этих пузырей страсти, когда вскроешь их ланцетом разума? Все красноречие Сен-Прё сводится к одному слову, и Тибурций действительно достиг наибольшей глубины, сконцентрировав в этом коротком предложении цветистую риторику черновиков своего письма.