Николай все время задавался вопросом о том, хватило бы ему мужества сбежать из лагеря одному или нет. Может, и хватило бы, но ведь наверняка его тут же и поймали бы, а благодаря находчивости старого каторжника вот уже почти неделю они идут туда, куда собирались… Филат сообразил, что лучше всего первые два дня переждать в укрытии неподалеку – буквально на расстоянии ружейного выстрела – от лагеря. Там и пересидели, пока недогадливые буряты обшаривали все далекие окрестности, а когда этап вышел в путь, сами сделали то же самое. Свобода! Правда, с некоторыми ограничениями: идти только лесом, никогда не зажигать огня, чтобы не выдать себя поднимающимся к небу дымом, делать, заметая следы, короткие перебежки зигзагами. И все время – к югу, к югу… Озарёв унес с собой компас, карту и четыреста рублей – деньги были спрятаны под подкладкой его шляпы. Он копил их в течение трех каторжных лет копейку за копейкой, теперь пригодятся, когда надо будет оплатить услуги монголов, согласившихся провести их по пустыне. Филат уже представлял, как обоснуется в каком-то из больших китайских портов – в Фу-Чжоу или в Гонконге – и станет вольным купцом.
– А ты, барин, сможешь там сесть на французский или английский корабль, – говорил он.
Но Николай так далеко не заглядывал, да и сбежал-то вовсе не потому, что стремился к некоей ясной цели, нет, сбежал в надежде разрешить этим ставшую запредельно кошмарной ситуацию. Каторгу для него олицетворял теперь не Лепарский со своими охранниками, каторгу для него олицетворяла разгневанная Софи с жестким, враждебным выражением лица. Достаточно было вспомнить их последнюю встречу, эту жалкую битву, это украденное наслаждение, этот навалившийся на него стыд – достаточно было вспомнить все это, чтобы бежать без оглядки, желая лишь одного: никогда в жизни не предстать пред глазами жены. Да как он мог, как он мог вот так вот изнасиловать ее, зная к тому же, что в мыслях у нее совсем другой человек? Но она же сама довела его до крайности… Была Софи ему неверна или осталась верна – в любом случае, вина лежит на ней. Николай ненавидел жену за то зло, что причинил ей, за эту дурацкую авантюру, которой обернулась вся их запутанная, несчастная и бесполезная жизнь.
– Спать-то не пойдешь, барин? – спросил Филат. – Надо тебе поспать: завтра день будет тяжелый. Покажи-ка свои ноги…
Николай разулся. По вечерам Филат растирал ему со слюной и травяным соком ноги до тех пор, пока снимет с них напряжение. Руки у старика оказались умелые, массаж был словно ласка, боль и усталость исчезали – будто дымок, развеянный ветром. А ведь этими самими благотворными руками двадцать лет назад Филат задушил капитана, у которого служил денщиком. Каторжник не любил рассказывать о давнем своем преступлении, но когда к нему начинали приставать с расспросами, признавался, вздыхая, что спал, дескать, с офицерской бабой, и это она, сучонка, подпоила его и заставила убить мужа… «Она получила вдовий пенсион, а я пятнадцать лет каторги!» – делал он горький вывод. Но это не сейчас, а сейчас Филат приподнял левую ногу барина, подул на подошву туда, где свод, – а дыхание у него было горячим! – и спросил:
– Ну как, нравится?
– Да, конечно, продолжай, – ответил Николай.
И вспомнил отца, который в былые времена заставлял няньку Василису каждый день перед послеобеденным сном чесать себе пятки. Господи, как он смеялся тогда над этой невинной, в общем-то, михалборисычевой неодолимой потребностью! А сегодня с ним делают почти то же самое, возродил, стало быть, семейную традицию, вот только у старой служанки, которая нынче стоит перед ним на коленях, низкий лоб, помеченный раскаленным железом, и весь его лекарь-знахарь зарос шерстью до самых кончиков пальцев…
– Настоящие барские ноги! – приговаривал Филат. – Ишь ты, три года на каторге, а они такие гладкие да нежные, прямо как масло!.. Что значит господская порода! Но знаешь, есть одна штука, которой я не понимаю. Чего вы, декабристы, на самом деле затевали-то? Чего вы хотели? Неужто и впрямь революцию, чтоб народ освободить?
– Да, – сказал Николай.
– Что, всех освободить?
– Естественно.
– Что ж, выходит, и каторжников?
Николай смутился.
– Ну-у… некоторых каторжников, конечно.
– Таких, как я? – с хитрым видом и подняв кверху палец, уточнил Филат.
– Ты уже искупил свою вину. Теперь ты не каторжник, ты ссыльный. И тебе, наверное, позволили бы вернуться в Россию.
– Вот! «Наверное»! Но не точно! А кто бы это решал, позволить или нет?
– Судьи.
– Говоришь о свободе и сразу – о судьях, что им вместе-то делать, а?
– Судьи должны быть и в свободной стране.
– И полицейские, что ли?
– Да.
– Ага… Стало быть, и тюрьмы пускай будут, и кандалы?.. – Филат расхохотался, потом снова стал серьезным и продолжил с силой: – Ох, барин, барин, неужто не понял: если б ты с твоими друзьями победил в этой вашей революции, для нас, для простых людей, мало что изменилось бы. Не вам, с вашими чистыми руками, делать счастье для народа. Нет уж, счастье для народа станет делом рук малых сих, тех, кто в грязи, кто крив и кос, кто ободран как липка… Вот если б я, например, взялся революцией управлять, то не стал бы поднимать толпы за идею!
– Но за что же тогда?
– За охоту, за то, что желанно! А когда я прошел бы с охотою через убийства, грабежи, разрушения, напился бы допьяна и нажрался до отвала, вот тогда б я нашел красивую идею и прикрыл бы ею обломки и мусор так, чтоб не видно стало… Не веришь разве, что, когда начинается большая стройка, сначала на площадку должны прийти те, кто снесут старое, а уж потом – инженеры, чтобы новое возвести? У вас, у господ, головы инженерские, ну а мы – что хошь снесем! Как снова чего задумаете такое, не забудьте поначалу нам дать сигнал – мы вам землю расчистим, нам это – одно удовольствие. А уж потом приходите, светлые, благородные – прямо как ангелы Господни, приходите тогда со своими теориями и стройте общество такое, какое надо…
Филат говорил, говорил, но не переставал при этом растирать ноги Николая, согревать их своими ладонями.
– А еще потом, – продолжил старик, поднимаясь, – еще потом окажется, что в этом, таком, как надо, обществе тоже есть богатые и бедные, увечные и здоровые, умные и дураки, а когда разница между ними всеми станет совсем уж громадной, самые несчастные пойдут войной на самых счастливых, обделенные на везунчиков. У этой революции номер будет другой и название другое, но на самом деле все пойдет в точности так же. Барин, а что ты станешь делать на свободе, за границей? Опять политикой займешься?
– Не знаю, – ответил Николай. – Возможно.
– А я в торговлю решил удариться. Накуплю дешевого товару, продам задорого, как прибыль получу – что захочу тогда, то у меня и будет! Стану жить в разврате, как скотина. Ух, приятно, должно быть! – Он зажмурился, расплылся в улыбке до ушей, и узкое лицо его вдруг сделалось поперек себя шире. – Ух, до чего приятно! – повторил он мечтательно.
Николай откинулся на спину, уронил руки вдоль тела. Над ним было небо – огромное, синее, усеянное звездами.
Филат же все не унимался:
– Слышь, барин, а старикашка Лепарский-то небось весь уже в пене от бешенства! И солдаты его в штаны наложили, со страху трясутся день и ночь. Из арестантов… кто не боится, тот, конечно, точно нами восхищается. А жена твоя, она что думает, интересно? А? Правильно ты сделал, барин, что ее бросил. Любая баба – черт в юбке. Я и знал-то одну, да и та меня на каторгу отправила! С бабой надо как? На спину ее повалил, сунул, вынул – и бежать! Бежать от нее куда подальше! И идти себе дальше своей дорогой…
Он на секунду умолк, затем проворчал:
– Похоже, тебе не нравится, когда я так говорю, точно, барин?
– Не нравится.
– Сердце у тебя больно нежное. Ну, ничего, это пройдет…
«Странно получилось: единственный друг, да и тот убийца… – думал Озарёв. – И никого, ни-ко-го теперь у меня нет, кроме Филата…»
Старик тем временем, как каждый вечер, закутал полушубком ноги Николая, сделал «подушку» из мха и листьев, подсунул ему под затылок. Он хлопотал в темноте, возился с «нежным» спутником, как с младенцем, непрерывно приговаривая:
– Ну что, барин, так хорошо тебе?.. Не холодно теперь?.. Ты, барин, не бойся, ничего не бойся, спи давай!.. У меня-то всегда ушки на макушке!.. Не бойся, барин, спи… Да хранит тебя Господь!..
– Спасибо, Филат. И тебя пусть Господь хранит.
Совершенная неподвижность листвы, тишина, уединенность этого обширного пространства рождали в Николае ощущение, что он живет какой-то ирреальной жизнью, а из прежней, настоящей – выброшен…
Филат свернулся клубочком под боком у Озарёва. Заснули они одновременно.
* * *
Проснувшись на рассвете и открыв глаза, Николай с изумлением обнаружил, что рядом с ним никого нет. Забеспокоился, позвал – сначала тихонько, потом громче. Никакого ответа. Встал, осмотрел все окрестные кустарники – никого. Вернулся на место ночлега и только тогда заметил, что нет ни мешка с провизией, ни фляги, ни компаса, ни его шляпы, под подкладкой которой были зашиты деньги. Нет, не может быть, чтобы Филат ограбил его и сбежал, не может быть! Но что может быть иное? Ясно же: именно так он и поступил! Именно эта ясность, очевидность того, что произошло, ослепила его, оглушила, придавила к земле… Как, как он мог, этот человек, все украсть, как он мог бросить его, Николая, которому еще накануне вечером выказывал такую преданность?! Что произошло за ночь в этом примитивном мозгу? Хотя… понимает ли он вообще, что такое предательство? Нет, пожалуй! Подобные люди обычно соскальзывают от добра к злу, ничего не рассчитывая, не обдумывая, у них не существует никаких угрызений совести – просто повинуются мгновенно возникшему импульсу. Они столь же искренне проявляют дружелюбие, сколь решительны становятся, если собираются навредить. Привязанность, которую они испытывают к какому-нибудь существу, в определенной степени даже помогает им уничтожить его. Сколько раз мы видели, как такой человек с нежностью поглаживает животное на бойне, ласкает его, прежде чем убить!