Лермонтов пожал протянутую руку, и вдруг ему стало совершенно ясно, что с этого момента Мартынова он будет ненавидеть, ненавидеть всю жизнь.
XI
Июль накапливал грозы. По ночам испуганно метавшиеся зарницы с громовым треском раздирали пополам небо. Днями ползли тяжёлые свинцовые тучи, далеко в горах гремел гром. Грозы ждали каждый день. Но горячий, как из печки, ветер упорно тянул с собою тучи; скрываясь за горами, они ползли на горизонт, земля, и зелень задыхались и темнели от зноя. От духоты и жары люди не находили себе места. Даже ночью трудно было ходить — так сомнительна была её прохлада.
Лермонтов как возвратился домой в первом часу, так сейчас же разделся и лёг в постель. Окно было открыто. Во флигеле напротив, где жили Мартынов, Глебов и Васильчиков, был свет. На белой занавеске, как на экране, метался, вздрагивал — то воспрянет, то опять упадёт — абрис человеческой головы. Через открытые окна до слуха Лермонтова долетали голоса. Говорил Мартынов, Глебов только иногда, перебивая его, задавал вопрос о том или другом.
— Ты понимаешь, — захлёбывался возмущением голос Мартынова, — с самого своего приезда в Пятигорск он не пропускал ни одного случая, где бы он мог сказать мне что-нибудь неприятное. Остроты, колкости, насмешки на мой счёт, — одним словом, всё, чем можно досадить человеку, не касаясь его чести. Я показывал ему — ты знаешь, — показывал, как умел, что вовсе не намерен служить мишенью для его ума, но он делал вид, как будто не замечает, как я принимаю его шутки. Недели три тому назад, во время его болезни, я говорил с ним об этом откровенно, просил его перестать, и хотя он не обещал мне ничего, отшучиваясь и предлагая мне, в свою очередь, чтоб я над ним смеялся, но действительно перестал на некоторое время. Потом взялся опять. Сегодня ты слышал этот глупейший, бестактный выпад у Верзилина, в то время когда Трубецкой играл на рояле?
В голосе Мартынова просочилась горечь самой настоящей обиды.
— Нет, не слыхал, — сказал Глебов, — а что?
— Ну, то же самое, в чём он всегда изощряет своё остроумие, что изображает в своих глупейших карикатурах на меня, что рассказывает в дурацких своих анекдотах. Когда мы вышли, я удержал его за руку, — вы все были уже впереди, мы отстали, и тут я сказал ему, что я и прежде просил прекратить эти несносные для меня шутки, но что теперь предупреждаю, что если бы он ещё вздумал выбрать меня предметом для своей остроты, то я заставлю его перестать. Он не давал мне кончить и повторял несколько раз сряду, что ему тон моей проповеди не нравится, что я не могу запретить ему говорить про меня то, что он хочет, и в довершение прибавил: «Вместо пустых угроз ты гораздо лучше сделал, если б действовал. Ты знаешь, что я никогда не отказываюсь от дуэли. Следовательно, ты никого этим не испугаешь».
Мартынов тяжело перевёл дыхание.
— Ну и что же? Ты серьёзно намерен послать ему вызов? — спросил Глебов. — Это совершенная чепуха! Тебе драться с Лермонтовым! Из-за чего? Ты же знаешь, каков он, — тут его голос стал тише. — Он никого не может видеть спокойно. Разве над нами он не смеётся? Над любым из нас? А в сущности, ты же знаешь, какой это прекрасный товарищ.
Его перебил Васильчиков:
— Ты же из его собственных слов можешь видеть, что в сущности не Мартынов его вызывает, но он вызывает Мартынова. Неужели после этого Николай ещё должен первый делать шаги к примирению…
Дальше Лермонтов слушать не стал. В темноте он соскользнул с кровати, накинул на плечи халат и вышел за дверь. В коридоре растолкал спавшего на ларе слугу.
— Ступай сейчас к князю Васильчикову, скажи, что я его прошу прийти ко мне сейчас же. Понял? Сейчас же, он мне очень нужен, так и скажи.
Через пять минут Васильчиков был уже у него.
— Князь, извини, я тебя побеспокоил, и вот по какому делу. Господин Мартынов вздумал читать мне проповеди о том, как я должен вести себя. Я сказал ему, что, если моё поведение ему не нравится, он может поступать как ему угодно, но слушать его дальше я не намерен. Тогда он сказал, что пришлёт секунданта. Вот, князь, я и послал за тобою, думаю, что ты не откажешь мне в чести быть моим…
Васильчиков посмотрел на него удивлённо.
— Ну да, в чести быть моим поверенным. Что ты так смотришь? Не шутил же я, в самом деле, указывая ему такой выход. Врачи свидетельствуют мои болезни, начальство требует прибыть к полку, а тут ещё этот дурак со своей фанаберией. Будь добр, избавь меня хоть от этих бесполезных и утомительных разговоров.
— Ну, это-то мы уладим, быстро вас примирим, — убеждённо заявил Васильчиков.
Лермонтов посмотрел на него устало и как бы с сожалением.
— Делайте что хотите, — сказал он ленивым и равнодушным голосом. Помолчал и усмехнулся. — Впрочем, и у меня есть сердце. Если Мартынов придёт и публично при всех обещается в дальнейшем ко мне с нравоучениями не приставать, а за прошлое принесёт извинения, может, я и подумаю простить ему. В противном случае и не старайтесь: напрасно. Дураков учить нужно…
— Послушай, Лермонтов…
— Нет, нет, князь, об этом довольно. Если ты оказываешь мне эту честь, то сговорись с тем, кого заблагорассудится выбрать Мартынову, я заранее согласен на любые условия. Только сейчас и вообще до самого поединка и перед поединком тоже не приставайте и не надоедайте мне. А сейчас я смертельно хочу спать, — он зевнул. — Ты уж извини меня, князенька. А за то, что не ломался и был умником, разных глупостей не наговорил, — спасибо.
Как только затихли на дворе шаги Васильчикова, Лермонтов встал и прошёл в соседнюю комнату. Столыпин ещё не спал. Лежал в постели с книжкой, впрочем, кажется, её не читая. Нагоревшая свечка коптила.
— Ты что? — тихо спросил он Лермонтова.
— Понимаешь, я совершенно изнемог от этой духоты. Вообще я не могу переносить предгрозье. Ох, разразилась бы, что ли, наконец гроза, а то полыхает, полыхает, и всё без толку.
— Зачем ты сейчас звал к себе Васильчикова? — спросил, посмотрев ему в глаза, Столыпин.
— А, — Лермонтов досадливо махнул рукой, — глупость какая-то. Мартынов, кажется, собирается послать мне вызов. По правде говоря, я даже рад тому. Надоел он мне, как хвост собаке. Кажется, он всерьёз вообразил, что я подсмеиваюсь над ним, уязвлённый его успехами. Сейчас после Верзилиных он вздумал мне читать наставления. Понимаешь, это уже походит на то, что он думает — я спущу и это.
Столыпин улыбнулся, немного подумал и сказал:
— Да, пожалуй, проучить не мешает. Это невыносимо, когда дурак делается заносчивым. Дуэль, разумеется, кончится у вас ничем, а ему всё же будет урок на будущее. А почему ты меня не позвал в секунданты?
— Я думал, Алёша, но раз дело доходит до поединка, неприятности будут непременно. А на тебя и так царь уже довольно сердит. Ну, я и решил не впутывать тебя в историю. Во всяком случае, если что — с Васильчикова не в пример меньше взыщется, чем с тебя…
Лермонтов посмотрел на Столыпина, и тот посмотрел на него. Улыбка, ласковая и заботливая, скользнула одновременно по лицам обоих.
— Ты бы, Маеша, велел дать себе вина. Это помогает от духоты, и спать будешь лучше, — с нежностью глядя на него, сказал Столыпин.
Лермонтов только махнул рукой.
— Ничто не поможет. Если б разразилась гроза… Я даже сказать тебе не могу, как я жду эту грозу.
Они ещё с полчаса проговорили друг с другом о разных предметах. Ничто и никак не относилось в этих разговорах к предстоящей дуэли. Казалось, оба об ней и забыли.
Наутро — Лермонтов ещё был в постели — явились Васильчиков с Глебовым. Только для виду, как показалось Лермонтову, они попытались склонить его к примирению. Он рассердился.
— Я сказал вчера Александру, чего я хочу от того. Нет — будем драться.
— Но ты же этим ещё больше задеваешь его честь.
— Э, что он понимает в чести, кроме того, чему его выучили?! А я его переучу. Поняли? Хотите заняться сами? Пожалуйста, на отсрочку я согласен. Сегодня же уезжаю в Железноводск, и до пятнадцатого вы можете образумлять его как хотите: целых два дня в вашем распоряжении. Пятнадцатого же я буду утром. Назначить час и место — ваше дело.
…Пятнадцатого рано утром он был в Пятигорске. Оба секунданта, казалось, имели огорчённый и расстроенный вид. Мартынов, по их словам, решительно отказывался от примирения.
В ресторации собралась вся компания, за исключением Глебова, которому, как секунданту противной стороны, быть с ними вместе было неудобно.
Лермонтов был в таком настроении, в каком его давно уже никто не видел. Его фантазия по части всевозможных дурачеств, шуток над теми, кто только попадал в его поле зрения, была поистине неистощима. В конце концов он так заразил, начинил всех своею весёлостью, что смеялись теперь чуть ли не каждому его слову, чуть ли не каждому жесту. Он пододвинул к себе с накрытого стола все тарелки, и всем это показалось очень смешным. Потом по очереди одну за другой он быстро, коротким сухим ударом ударял об голову и ставил на место. Тарелки оставались целы, но на каждой появилась тонкая черта трещины.