— Милашка, — крикнула хозяйка, неожиданно и пронзительно, как механическая канарейка. — Милашка, будь хорошим мальчиком, сбегай за Монашкой. В самом деле, пора ей забыть свои капризы. У нас новый клиент, надо обслужить.
Милашка засеменил вверх по лестнице, кокетливо покачивая бедрами. Между тем в залу с топотом ввалилась Повозка и стала раздавать бутерброды ждущим своей очереди шлюхам. Лисичка грызла хлеб, по-крысиному чутко шевеля носом. Белая Медведица жевала с грозным видом, жирная, белая, величественная, решительная — этакая вдовствующая королева плоти, по праву недовольная скудостью содержания и плебейской обстановкой.
И в этот миг… Где найти слова? Сказать ли, что мрак взорвался, что весь мир полыхнул огнем?.. Окна сверкнули слепяще белым всполохом, как в грозу, завесы туч с треском лопнули, и комнату захлестнуло искристое белое сияние, а люди замерли в движении, точно гипсовые статуи. Герман, стоя у стола с бокалом в руке, увидел, как шлюхи, высвеченные белой вспышкой, повернулись к окну, увидел сонную гипсовую физиономию хозяйки с восторженно разинутым ртом. И огоньки стенных шандалов, бледные и мертвые, как нешлифованные самоцветы. Фейерверк. Берлин праздновал победу при Эгерсдорфе роскошным фейерверком, чествовал великого полководца графа Траутветтера. Ракеты шипели точно змеи, кругом треск, свист, грохот, потом к всеобщему ликованию разом присоединились пушки и мушкеты. Каскад огня мало-помалу затопил синий купол вечернего неба, и комната наполнилась голубовато-белым светом, который проник во все углы и закоулки, прорисовал нити вытертого ковра, морщины на лицах шлюх, сучки на деревянных ступеньках. Одна из ракет прочертила в воздухе белую дугу и, помедлив, брызнула алыми лепестками. Огненный каскад шумел и пылал.
Герман примерз к полу — оцепеневший зритель с бокалом, поднятым над головой словно факел. Он прижимал руку к груди, пытаясь унять сердце, рвущееся вон, как дикая куница из клетки. В это мгновение все его существо было куском добела раскаленного металла, который кто-то бросил на наковальню и дубасил тяжелой кувалдой. Металл звенел под тяжестью кувалды как истерзанное стекло, искры и жгучие брызги смрадной тучей вихрились вокруг, но он выдержал испытание, не разлетелся на куски.
Секунду он колебался у предела страны мрака, у черной, шерстисто-мягкой высоченной стены, проникнуть в которую так же соблазнительно легко, как в теплую воду. Его подмывало закрыть глаза и ступить во мрак, чтобы никогда больше не вернуться, войти в эту приветливую страну, которая вот только что была совсем близко, он мог различить где-то там, внутри, знакомые голоса. Уже и руку поднял, нерешительно, будто собираясь постучать в дверь, и рука без сопротивления погрузилась в мягкую стену мрака, но в последнюю секунду передумал и повернул обратно, откликнулся на звук, который в бодрствующем мире был совершенно банален, — просто Длинный Ганс нетерпеливо грохнул сапогом в потолок…
Это правда. Я не могу ошибиться. Это она.
На лестнице в «Рай», неподвижная в голубовато-белом уличном свете, стояла Эрмелинда фон Притвиц, ее-то и звали в заведении Монашкой. Рука Эрмелинды легко касалась перил, и на фоне вспышек фейерверка она выглядела примадонной, ожидающей, когда стихнут приветственные овации. Лицо отдыхало, готовясь к первой реплике, черты полны безмятежности и чистоты, как у спящей. В белом сверканье тело проступало под сорочкой иссиня-черным контуром. Каштановые волосы свободно распущены по спине. Да, это она, Эрмелинда, свет мой, звезда моя.
Огненные каскады отгорели, погасли, и в зале опять царил полумрак, среди которого беспокойно трепетало пламя свечей. Эрмелинда по-прежнему не шевелилась, смотрела на хозяйку, ждала приказа. Герман вдруг сообразил, в чем дело, и мигом стряхнул паралич. Бросился к хозяйке, швырнул на конторку горсть золотых.
— Эта девушка… Немедленно дайте ее мне, пока кто-нибудь другой не…
— Ах, я очень рада, что у нас нашлось-таки кое-что способное вас заинтересовать, — защебетала хозяйка. — Но, увы, малютку Линду ждет клиент… Впрочем, если ваша милость очень настаивает… О, благодарю вас, этого более чем достаточно… Вы безусловно останетесь довольны, Линда — барышня образованная и приятная. Комната двенадцать. Желаю хорошо повеселиться.
По знаку хозяйки Эрмелинда повернулась и стала медленно подниматься по ступенькам в «Рай». Герман перевел дух, укротил обезумевшее сердце и на ватных ногах заковылял следом. Он уже опять сомневался в увиденном. Быть не может, это не она. У меня галлюцинации. Я очень много думал о ней, вот и попритчилось. Господи, это здесь. Нумер двенадцатый. Нет, это не она, там наверняка одна из гарпий, с деревянной ногой, волосатыми титьками и шипящими гадюками вместо волос. Эрмелинда? Здесь? Быть не может. Я сошел с ума. Господи, дай мне сойти с ума, пусть это будет сон…
Дверь отворилась. И там, на кровати… Не гарпия, но ангел. Эрмелинда, в белой сорочке, с распущенными волосами, руки спокойно лежат на коленях. Задумчивая, поникшая головой, будто погруженная в молитву. Лучезарно-белая, намного бледнее прежнего, пронзительно прекрасная — Герман даже пошатнулся и невольно оперся о дверной косяк. Стены в зеркалах — для вящего возбуждения истомленных сибаритов, — и Герман видел образ возлюбленной, повторенный в несчетных мирах, распахнувших свои переходы среди деревянных стенных панелей. Зеркала, грязная постель и Эрмелинда, белая, как цветок на грязной клумбе. И свечи беспокойно трепещут, и умноженные отражения Эрмелинды дрожат, словно белые блики на темной воде.
Герман сдернул очки и уткнулся лицом в сгиб локтя. Все, чего он ждал и боялся в последние дни, — последнее испытание, недуг, кризис, быть может с болью обретенное здоровье или хотя бы то, что называют здоровьем настоящие люди, — все это разрешилось так мягко, так ласково. Он было скорчился, ожидая удара кнутом, и вдруг — такое… Вместо долгожданного удара — легкое прикосновение нежной руки. Эрмелинда… И она нуждается во мне. Теперь я могу приблизиться к ней, я уже не отстранен, не вовне.
Когда отворилась дверь, Эрмелинда даже головы не повернула. Сидела как раньше, неподвижная, с маленьким зеркальцем на коленях, словно злая пародия на дивное полотно под названием «Желанная женщина, ненароком застигнутая пылким, нетерпеливым влюбленным».
— Эрмелинда… Милостивая барышня…
Герман закрыл дверь и на ватных ногах шагнул к любимой. Беспомощный, потрясенный рухнул он к ее ногам, обнял колени, ах, эти изящные колени с мягкими ямочками внутри, и спрятал пылающее лицо в подоле ее сорочки. На полу он распростерся не только от душевного волнения, нет, это нежность алкала унизиться перед униженной, склониться до земли, ползти… Он жаждал низойти к ней, сейчас, сию минуту! О, как ему хотелось, чтобы она поставила босую ногу ему на шею, чтобы не молила у него спасения, как милости, а требовала, как очевидного права, требовала нетерпеливым приказным тоном, холодным, равнодушным голосом царицы, повелевающей рабом… Но Эрмелинда по-прежнему не двигалась и молчала.
Он робко глянул вверх, скользнул взглядом по ее телу, которое принадлежало всем и за которое он сам честно заплатил, — он глянул вверх, устрашенный собственной дерзостью, в надежде, что она испепелит его взором оскорбленной царицы. Угадывая под сорочкой ее тело, он содрогнулся, ибо ощутил ужас мужчины перед неистовой безыменной силой женского тела, перед его странной сокровенной жизнью, будто оно — безмолвная чужеземка-прислуга, работающая у любимой по найму и все-таки вполне самостоятельная. Какими словами выразить напряжение между белым лицом и тяжелым телом, что пребывает в могучем ожидании великой миссии, самодовлеющее и не затронутое грязью публичного заведения. Он закрыл глаза и отвернулся, сраженный эманацией этого женского тела, которая била в лицо как жар из открытой печной топки. Сколько знойных ночей он грезил о плоти Эрмелинды, видел ее наготу, как бы запечатленную под веками, предавался буйным фантазиям, которые в конце концов гнали его вниз по лестнице в объятия Урсулы, но все эти фантазии не давали даже отдаленного представления о необузданном варварстве, о грубой яви, заключенной в ее нагой женственности, в податливом, живом изгибе бедер, в слепых, выпуклых глазах грудей и ночи лона. То, что он видел, была Эрмелинда и все же не она. Он видел лишь прах женственности, в котором обитало и росло ее существо. Это тело принадлежало Эрмелинде, но было и чем-то еще — собственностью всех женщин, наследием, которое они брали в аренду на несколько кратких десятилетий любви и рождений, маскарадным костюмом красивой бренной плоти, каждая женщина носила его, играя свою роль на красных подмостках, а потом, усталая и, быть может, смиренно-покорная, оставляла в гардеробе. Он видел под грязной сорочкой наготу Эрмелинды, и это зрелище пронзало душу как меч.