Когда душа обожает Его, Которой ведет ее через смертную жизнь, когда она различает знаки Его на всяком повороте тропы — начертанными на скале, надсеченными на еловом стволе, когда любая страница в книге личной судьбы несет на себе Его водяные знаки, можно ли усомниться, что Он охранит нас также и в неизбывной вечности?
Так что же в состоянии остановить человека, пожелавшего совершить переход? Что в состоянии помочь нам противиться нестерпимому искушению? Что в состоянии помешать нам отдаться жгучему желанию слиться с Богом?
Нам, всякий день барахтающимся в грязи, верно, будет прощен один-единственный грех, который разом покончит со всеми грехами.
74
Строка 501: l'if
Французское название тиса. Его английское название — "yew", откуда и Юшейд ("тень тиса" — смотри в строке 510). Интересно, что по-земблянски плакучая ива также называется "иф" (if, а тис называется — "таз", tas).
75
Строка 502: Большой батат
Омерзительный каламбур, намеренно помещенный чуть ли не вместо эпиграфа, дабы подчеркнуть отсутствие уважения к Смерти. Я еще со школьной скамьи помню soi-distant[48] "последние слова" Рабле, находившиеся среди прочих блестящих обрывков в каком-то учебнике французского языка: "Je m'en vais chercher le grand peut-être"[49].
76
Строка 503: IPH
Хороший вкус и закон о диффамации не позволяют мне открыть настоящее название почтенного института высшей философии, в адрес которого наш поэт отпускает в этой Песни немало прихотливых острот. Его конечные инициалы, HP (High Philosophy[50]), снабдили студентов аббревиатурой "Hi-Phi", и Шейд тонко спародировал ее в своих комбинациях — IPH, или If[51]. Он расположен, и весьма живописно, в юго-западном штате, который должен здесь остаться неназванным.
Полагаю необходимым заявить также, что совершенно не одобряю легкомыслия, с которым поэт наш третирует, в этой Песни, определенные аспекты духовных чаяний, осуществить которые способна только религия (смотри примечание к строке 549{77}).
77
Строка 549: IPH презирал богов (и "Г")
Вот где истинный Гвоздь вопроса! И понимания этого, сдается мне, не хватало не только Институту (смотри строку 517), но и самому поэту. Для христианина никакая потусторонняя жизнь не является ни приемлемой, ни вообразимой без участия Господа в нашей вечной судьбе, что, в свой черед, подразумевает заслуженное воздаяние за всякое прегрешение, большое и малое. В моем дневничке присутствует несколько извлечений из разговора между мной и поэтом, бывшего 23 июня "на моей веранде после партии в шахматы, ничья". Я переношу их сюда лишь для того, что они прекрасно высвечивают его отношение к этому предмету.
Мне случилось упомянуть, — забыл, в какой связи, — о некоторых отличиях его Церкви от моей. Нужно сказать, что наша земблянская разновидность протестантства довольно близка к "верхним" англиканским церквям, но обладает и кой-какими свойственными только ей одной возвышенными странностями. Нашу Реформацию возглавил гениальный композитор, наша литургия пронизана роскошной музыкой, и нет в целом свете голосов слаще, чем у наших мальчиков-хористов. Сибил Шейд родилась в семье католиков, но уже в раннем девичестве, как она сама мне рассказывала, выработала "собственную религию", что, как правило, означает, в самом лучшем случае, полуприверженность к какой-либо полуязыческой секте, в худшем же — еле теплый атеизм. Мужа она отлучила не только от отеческой епископальной церкви, но и от всех иных форм обрядового вероисповедания.
По какой-то причине мы разговорились о помутившемся ныне понятии "греха", о том, как оно смешалось с идеей "преступления", значительно более плотски окрашенной, и я кратко остановился на своих детских впечатлениях от некоторых обрядов нашей церкви. Мы исповедуемся на ухо священнику в богато изукрашенном алькове, исповедчик держит в руке горящую свечу и стоит сбоку от высокого пасторского кресла, очень похожего по форме на коронационный трон шотландского короля. Бывши воспитанным мальчиком, я вечно боялся закапать лилово-черный рукав священника жгучими восковыми слезами, что текли по моим костяшкам, образуя тугую корочку; как завороженный, смотрел я на освещенную выемку его уха, напоминавшую морскую раковину или лоснистую орхидею, — извилистое вместилище, казавшееся мне слишком просторным для моих пустячных грехов.
ШЕЙД:
Все семь смертных грехов пустячны, однако без трех из них — без гордыни, похоти и праздности — поэзия никогда не смогла бы родиться.
КИНБОТ:
Честно ли основывать возражения на устаревшей терминологии?
ШЕЙД:
На ней основана любая религия.
КИНБОТ:
То, что мы называем Первородным Грехом, никогда устареть не может.
ШЕЙД:
Об этом я ничего не знаю. В детстве я вообще считал, что речь идет об убийстве L'homme est né bon[52].
КИНБОТ:
И все же, основное определение греха — это непослушание Господней воле.
ШЕЙД:
Как я могу слушаться того, чего не ведаю, и чего самую существенность я вправе отрицать?
КИНБОТ:
Те-те-те! А существенность грехов вы тоже отрицаете?
ШЕЙД:
Я могу назвать только два: убийство и намеренное причинение боли.
КИНБОТ:
Значит, человек, ведущий совершенно уединенную жизнь, не может быть грешником?
ШЕЙД:
Он может мучить животных. Может отравить источники своего острова. Он может в посмертном заявлении оговорить невинного.
КИНБОТ:
И стало быть, девиз?..
ШЕЙД:
Жалость.
КИНБОТ:
Но кто же внушил ее нам, Джон? Кто Судия жизни и Творец смерти?
ШЕЙД:
Жизнь — большой сюрприз. Не вижу, отчего бы смерти не быть еще большим.
КИНБОТ:
Вот тут-то я и поймал вас, Джон: стоит нам отвергнуть Высший Разум, что полагает нашу личную потустороннюю жизнь и направляет ее, как нам придется принять невыносимо страшное представление о Случайности, распространенной на вечность. Смотрите, что получается. На всем протяжении вечности наши несчастные призраки пребывают во власти неописуемых превратностей. Им не к кому воззвать, не у кого испросить ни совета, ни поддержки, ни защиты — ничего. Бедный призрак Кинбота, бедная тень Шейда, они могли заблудиться, могли поворотить не туда — из одной лишь рассеянности или просто по неведению пустякового правила нелепой игры природы, — если в мире вообще существуют какие-то правила.
ШЕЙД:
Есть же правила в шахматных задачах: недопустимость двойных решений, к примеру.
КИНБОТ:
Я подразумевал сатанинские правила, которые противник скорее всего нарушит, едва мы начнем их понимать. Вот почему не всегда работает черная магия. Демоны, в телескопическом их коварстве, нарушают условия, заключенные с нами, и мы опять погружаемся в хаос случайностей. Даже если мы укротим случайность необходимостью и допустим безбожный детерминизм, машинальность причин и следствий, с тем, чтобы посмертно дать нашим душам сомнительное утешение метастатистики, нам все равно придется расплачиваться личными неудачами, тысяча вторым автомобильным крушением сверх числа намеченных на празднование Дня Независимости в Гадесе. Нет-нет, если уж мы решаем всерьез относиться к загробной жизни, не стоит с самого начала опускаться до уровня научно-фантастической нелепости или истории спиритизма в эпизодах. Мысль о душе, ныряющей в беспредельную и беспорядочную загробную жизнь без руководящего ею Провидения—
ШЕЙД:
За углом всегда отыщется психопомпос, не так ли?
КИНБОТ:
Но только не за этим, Джон. Без Провидения душе останется уповать на осколки ее скорлупы, на опыт, накопленный в пору внутрителесного заточения, по-детски цепляться за провинциальные принципы и захолустные уложения, за индивидуальность, образованную по-преимуществу тенями, которые отбрасывает решетка ее же собственной тюрьмы. Религиозное сознание и на миг не утешится подобной идеей. Насколько разумнее — даже с точки зрения гордого безбожника! — принять присутствие Божие: вначале как фосфорическое мерцание, бледный свет в потемках телесной жизни, а после — как ослепительное сияние! Я тоже, я тоже, дорогой вы мой Джон, был в свое время подвержен религиозным сомнениям. Церковь помогла мне перебороть их. Она помогла мне также не просить слишком многого, не требовать слишком ясного образа того, что невообразимо. Блаженный Августин сказал—
ШЕЙД: