С гор, из туч, тихо спускается сырой вечер, земля дышит тяжело и влажно, море густо поет неясную, задумчивую песню.
— Значит — здесь заночуем? — деловито спрашивает Калинин.
— Нет, я пойду.
— Ну что ж! Идем…
— Мне — не по дороге с тобой…
Он, сидя на корточках, вынимал из котомки хлеб и груши, но после моего ответа снова сунул в нее вынутое и захлестнул котомку, сердито спросив:
— Зачем же ты шел?
— Поговорить. Человек ты интересный…
— Конечно — интересный, — таких, как я, не много, брат!
Солнце, похожее на огромную чечевицу, тускло-красное, еще не скрылось, и волны не могут захлестнуть огненного пути к земле. Но скоро оно утонет в облаках, тогда тьма сразу выльется на землю, точно из опрокинутой чаши, и сразу в небе вспыхнут большие ласковые звезды. Земля во тьме станет маленькой, как человечье сердце.
— Прощай!
Я пожимаю небольшую, без мускулов, кисть руки — человек детски ясно смотрит в глаза мне и говорит:
— А я скорей тебя дойду!
— До Гудаута?
— Ну да…
…Вот я и один, в ночи, на милой мне земле, всем одинаково чужой и всему равно близкий, щедро оплодотворяемый жизнью, по мере сил оплодотворяющий ее.
С каждым днем всё более неисчислимы нити, связующие мое сердце с миром, и сердце копит что-то, от чего всё растет в нем чувство любви к жизни.
Поет море ночной гимн; камни, заласканные волнами, глухо гудят в ответ. Неясное — белое носится стаями по черной пустыне; вдали над нею еще не погасла вечерняя заря, а в зените неба уже ярко пылают звезды.
Засыпая, вздрагивают вершины деревьев — на землю сыплются капли дождя. Всхлипывает вода под ногами — звук робкий и сонный.
Иду во тьме и сам себе свечу; мне кажется, что я живой фонарь, в груди моей красным огнем горит сердце, и так жарко хочется, чтобы кто-то боязливый, заплутавшийся в ночи — увидал этот маленький огонь…
Едут…
Дует, порывами, мощный ветер из Хивы, бьется в черные горы Дагестана, отраженный, падает на холодную воду Каспия, развел, у берега, острую короткую волну.
Тысячи белых холмов высоко вздулись на море, кружатся, пляшут, — точно расплавленное стекло буйно кипит в огромном котле; рыбаки называют эту игру моря и ветра — «толчея».
Кисейными облаками летит над морем белая пыль, осыпая старую шкуну о двух мачтах, она идет из Персии, от реки Сефид-руда в Астрахань, гружена сухими фруктами — кишмишем, урюком, шепталой; на ней едут человек сто рыболовов с «божьего промысла», всё верхневолжские лесные мужики, здоровый, литой народ, обожженный жаркими ветрами, просолевший в горькой воде моря, бородатое, доброе зверье. Они хорошо заработали, рады, что едут домой, и возятся на палубе, как медведи.
Сквозь белые ризы волн просвечивает, дышит зеленое тело моря; шкуна режет его острым носом, как плуг землю, и, по борта зарываясь в снега кудрявой пены, мочит в холодной осенней воде косые кливера.
Паруса, вздулись шарами, трещат на них заплаты, скрипят реи, туго натянутый такелаж струнно гудит, — всё вокруг напряжено в стремительном полете, по небу тоже мчатся облака, между ними купается серебряное солнце; море и небо странно похожи друг на друга — небо тоже кипит.
Сердито свистя, ветер разносит по морю голоса людей, густой смех, слова песни, — ее давно поют, но всё еще не могут наладить стройно, как следует, ветер гонит в лица певцов соленую мелкую пыль, и лишь изредка слышен надорванный голос женщины, он тягуче и жалобно выкрикивает:
Змеем огненным…
Сладко и густо пахнет жирным урюком, даже сильный запах моря не может убить этот аромат.
Уже миновали Уч-косу, скоро будет Чечень-остров, места, издревле знакомые русским, — отсюда еще киевляне ходили грабить Табаристан. С левого борта в прозрачной синеве осени являются и исчезают темные горы Кавказа.
Около грот-мачты, прислонясь к ней широкой спиною, сидит богатырь-парень, в белой холщовой рубахе, в синих персидских портах, безбородый, безусый; пухлые красные губы, голубые детские глаза, очень ясные, пьяные молодой радостью. На коленях его ног, широко раскинутых по палубе, легла такая же, как он — большая и грузная, — молодая баба-резальщица, с красным от ветра и солнца, шершавым, в малежах, лицом; брови у нее черные, густые и велики, точно крылья ласточки, глаза сонно прикрыты, голова утомленно запрокинута через ногу парня, а из складок красной, расстегнутой кофты поднялись твердые, как из кости резанные груди, с девственными сосками и голубым узором жилок вокруг них.
Парень положил на левую ее грудь широкую, черную, как чугун, лапу длинной узловатой руки, по локоть голой, и тяжко гладит добротное тело женщины, в другой руке у него жестяная кружка с густым вином, — лиловые капли вина падают на белую грудь его рубахи.
Около них завистливо кружатся люди, придерживая срываемые ветром шапки, запахивая одежу, и жадными глазами ощупывают распластавшуюся женщину; через борта — то справа, то слева — заглядывают косматые зеленые волны, в пестром небе несутся облака, кричат ненасытные чайки, осеннее солнце точно пляшет по вспененной воде — то оденет ее синеватыми тенями, то зажжет на ней самоцветные камни.
Люди на шкуне кричат, поют, смеются, на куче мешков шепталы лежит большой бурдюк кахетинского вина, около него шумно трутся огромные бородатые мужики: всё имеет старинный, сказочный вид, — вспоминается возвращение Степана Разина из персидского похода.
Персы-матросы, одетые в синее, костлявые, как верблюды, дружелюбно оскалив жемчужные зубы, смотрят на веселую Русь, — в сонных глазах людей Востока тихонько тлеют непонятные улыбки.
Встрепанный ветром угрюмый старик с кривым носом на мохнатом лице колдуна, проходя мимо парня и женщины, запнулся о ее ногу, остановился, не по-старчески сильно взметнул головою, закричал:
— А, чтоб те розорвало! Чего на пути легла? Бесстыжа рожа, оголилась как, — тьфу!
Женщина и не пошевелилась, даже не открыла глаз, только губы ее чуть дрогнули, а парень потянулся вверх, поставил кружку на палубу, положил и другую руку на грудь женщины и крепко сказал:
— Что, Яким Петров, завидно? Ну, айда, беда, мимо! Не зарься, не страдай зря-то! Не твоему зубу сахар есть…
Приподнял лапы и, снова опустив их на грудь женщины, победно добавил:
— Всю Россию выкормим!
Тут женщина улыбнулась медленно, и всё вокруг словно глубоко вздохнуло, приподнялось, как одна грудь, вместе со шкуной, со всеми людями, а потом о борт шумно ударилась волна, окропила всех солеными брызгами, окропила и женщину; тогда она, чуть приоткрыв темные глаза, посмотрела на старика, на парня — на всё — добрым взглядом и, не торопясь, прикрыла тело.
— Не надо! — сказал парень, отнимая ее руки. — Пускай глядят! Не жалей…
На корме мужики и бабы играют плясовую, охмеляющий молодой голос внятно частит:
Мне не нанно богачества твово,Не милее оно милаго мово…
Стучат по палубе каблуки сапог, кто-то ухает, точно огромный филин, тонко звенит треугольник, поет калмыцкая жалейка, и, восходя все выше, женский голос задорно выводит:
Воют волки во поле —С голодухи воют;Вот бы свекра слопали —Он этого стоит!
Хохочут люди, кто-то оглушительно кричит:
— Ладно ли, снохачи?!
Ветер сеет по морю праздничный смех.
Большой парень лениво накинул на грудь женщины полу армяка и, задумчиво выкатив круглые детские глаза, говорит, глядя вперед:
— Прибудем домой — развернем дела! Эх, Марья, сильно развернем!
Огненнокрылое солнце летит к западу, облака гонятся за ним и — не успевают, оседая снежными холмами на черных ребрах гор.
Покойник
…Я шагаю не торопясь по мягкой серой дороге между высоких — по грудь мне — хлебов; дорога так узка, что колосья опачканы дегтем, спутаны, поломаны и лежат в колеях, раздавленные.
Шуршат мыши, качается и никнет к сухой земле тяжелый колос; в небе мелькают стрижи и ласточки, значит — где-то близко река и жилье. Глаза, блуждая в золотом море, ищут колокольни, поднятой в небо, как мачта корабля, ищут деревьев, издали подобных темным парусам, но — вокруг ничего не видать, кроме парчовой степи: мягкими увалами она опускается к юго-западу, пустынна, как небо, и так же тиха.
В степи чувствуешь себя, как муха на блюде — в самом центре его, чувствуешь, что земля живет внутри неба в объятии солнца, в сонме звезд, ослепленных его красотою.
Вот оно — большое, рдяно-красное — далеко впереди на синем краю неба важно опускается в белоснежные бугры облаков; колосья осыпаны розовой пылью заката, васильки уже потемнели, и в предвечерней тишине ясно слышишь всё, о чем поет земля.