Наконец двое санитаров под руки вывели Арсения. Они почти насильно усадили его в кресло и сделали укол в предплечье.
— Это вас успокоит, — сказал один. — Вы мешаете врачам.
Потом один из них обратился ко мне.
— Попробуйте увести его отсюда. Его пребывание здесь бессмысленно. В операционную его всё равно не пустят. В палату интенсивной терапии тоже. До завтра ему не удастся её увидеть. К тому же у него поднялась температура. Возможно от перевозбуждения, но, возможно, и инфекция. Он не понимает, как это может быть опасно для его жены. Он вообще ничего не понимает. Неадекватен. Так что самое лучшее что вы можете сделать, это увести его отсюда, — повторил он.
Арсений наблюдал за нами взглядом загнанного зверя. Взглядом волка, оскалившегося в последний раз перед неминуемой гибелью.
— Я никуда отсюда не уйду, — почти прорычал он.
Мне стало страшно. Я, на какое-то мгновение, оказалась вдруг в его «шкуре» и физически почувствовала, что чувствует он — у меня внутри как-будто разорвался снаряд, разворотив мне все внутренности. Это было физически невыносимо. И здесь я совершенно чётко поняла одну вещь — он не переживёт смерть Ники. Клинически не переживёт. Это было то, о чём врачи ещё не имели понятия — речь шла сразу о двух жизнях. Вернее о трёх. Ведь был ещё и ребёнок. Неизвестно, живой или мёртвый.
— Господи, а что же с ребёнком? Он родился? Жив?
— Ей стимулируют роды. Кесарево делать поздно. В этом и проблема.
В результате, почти в два часа ночи я отправилась домой одна. Арсений отказался покинуть территорию госпиталя. Его уложили в какой-то палате, где, после лошадиной дозы снотворного, он забылся на несколько часов.
На следующий день была суббота. Я ехала по маршальским бульварам из своей Булони в пятый округ, где находился госпиталь. Проехать было практически невозможно, бульвары были наполовину перекрыты — строили (уже который год) трамвайную линию. Чертыхнувшись, я резко свернула влево, решив попытаться проехать через город. Здесь было ещё хуже — толпы народу, машины, преимущественно с непарижскими номерами, еле двигались. Сезон распродаж (любимого развлечения французов) был в разгаре.
У меня в голове вертелась картинка, увиденная накануне по телику — выброшенная на шикарный пляж Тенерифе лодка с потерпевшими очередное крушение сенегальскими беженцами. Чёрные, измождённые многодневным голодом и жаждой полуживые тела в полусгнивших одеждах, и всполошившиеся отдыхающие — сисястые тётки топ-лесс (в основном, немки), их толстопузые мужья и обгоревшие дети, а также весёлая молодёжь — пытающиеся оказать первую неловкую помощь потерпевшим бедствие. Они спешили к ним со всего пляжа, кто с водой, кто с яблоком, а кто и с банкой пива в руках, накрывали их своими полотенцами, клали их головы к себе на колени, забыв одеться и развесив над ними голые сиськи, от которых потерпевшие (если были в сознании) старательно отводили глаза. Дети, окружившие корчившуюся в последних муках, умирающую у них на глазах женщину. Всё это комментаторы показывали как фон для дебатов о незаконной эмиграции.
В коридоре отделения, где лежала теперь Ника, было довольно оживлённо. Сновали медсёстры и посетители с цветами и фруктами в руках. Никина палата находилась в самом конце коридора, за двумя двухстворчатыми дверьми, маленьким «предбанником» и ещё за одной, плотно закрытой дверью.
Ника лежала высоко на подушках. Её тонкий заострившийся профиль как никогда напоминал бледную, нежнейшей резьбы камею. Такие же бледные, почти с голубизной тонкие руки лежали вдоль тела поверх одеяла. Глаза были прикрыты, но веки подрагивали. По обе стороны от неё сидели Робин и Арсений.
Арсений поднял на меня измученные глаза и кивнул головой. Робин тихо, одними губами поздоровался.
У противоположной стены комнаты стоял небольшой столик. И там, под стеклянным колпаком, обвитое тонкими проводками с присосочками, шевелилось крохотное розовое существо, похожее на креветку.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Я застыла в остолбенении. Ника открыла глаза и улыбнулась в мою сторону слабой улыбкой.
— Подойди к ней, — прошептала она едва слышно.
Я приблизилась к столику. Ребёнок был крохотный, но абсолютно сформировавшийся. Это была девочка. Она лежала, зажмурив глазки и по-паучьи шевелила конечностями.
— Её осмотрели педиатры, сказали, что у ребёнка нет никаких отклонений. Правда, Робин? — Робин кивнул.
Я подошла к Никиной кровати и, так как оба стула были заняты, присела на её краешек.
Ника, поочерёдно посмотрела на обоих мужчин умоляющим взглядом и они, как по команде, встали и вышли.
— Ника… Милая… — сказала я. — Я тебя поздравляю. Всё случилось, как ты хотела.
— Почти, — сказала Ника. — Я не хотела умирать.
— Ты выздоровеешь, — сказала я растерянным голосом.
Она слабо покачала головой.
— Я умираю, — она говорила тихим ровным голосом, без всяких эмоций. — И Арсений об этом знает. Все об этом знают.
У меня полились слёзы из глаз и я ничего, ничего не могла с этим поделать.
— Не плачь… — сказала она, — послушай меня…
Я молча кивнула, давясь слезами.
— Девочка остаётся совсем одна. Арсений её не любит.
Я попыталась что-то сказать, но она остановила меня глазами.
— Он считает её причиной моей смерти. И ничего не может с этим поделать. Он ещё не созрел для отцовства. Все чувства, которые у него были, он отдал мне. Я не знаю, что он намерен делать… но догадываюсь.
— Что? — еле слышно всхлипнула я.
Она покачала головой и дрогнула ресницами, как бы прося не перебивать.
— Сейчас он думает, что не сможет без меня жить. И он не хочет, чтобы ему помогали. Ему никто не нужен. Он сам себе не нужен. И девочка ему не нужна.
— Но… но не бросит же он своего ребёнка?..
— Не бросит, — сказала Ника. — Он её пристроит со всеми своими деньгами. А сам уйдёт умирать. Но смерть коварна. Она не там, где её ждут. Поэтому, что бы ни случилось, я прошу тебя не терять её из виду.
Я кивнула.
— И ещё… Там, в шкафу, мои блокноты. Я хочу, чтобы ты их взяла… и сохранила… для неё. Можешь прочесть — там обрывочные заметки о счастливых совместных снах.
Я открыла шкаф, вынула оттуда две тонких тетради и положила к себе в сумку.
Потом я взяла её руку и поцеловала. Контакт моих сухих шершавых губ с её, удивительно тёплой и какой-то искрящейся кожей показался мне почти кощунственным.
Ника лежала с открытыми глазами, как будто всматриваясь во что-то, видимое только ей одной.
— Мне нужно понять, зачем всё это, — опять заговорила она, как бы с самой собой. — Почему я должна уйти именно сейчас? В самый счастливый и высокий момент моей жизни. Есть ли в этом какой-то смысл? И, если есть, то какой? И почему никто из уже ушедших мне не может подать никакого знака? Я так надеялась на… — она не сказала на кого.
— Тебе… страшно? — Я не могла не задать ей этого вопроса. Для меня он всегда был самым важным в ожидании смерти.
Она прикрыла глаза. Чуть сжала мою руку своей.
— Я изо всех сил пытаюсь представить, как это — перестать существовать… здесь… и не могу. Хотя это уже так близко… так близко… Но я хочу перейти «туда» в сознании… хоть на короткой вспышке сознания…
Потом она забормотала что-то невнятное — «… принцип неопределённости… спроси у Арсения, он объяснит… если сейчас, то не здесь… А если здесь, то не сейчас…». Мне показалось, что она бредит. Но это было не так, она была в полном сознании, ей просто трудно было говорить, силы были на исходе. А речь шла о «принципе неопределённости» Гейзенберга.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Она опять помолчала, собираясь с силами.
— Я бы очень хотела увидеть Машу, — наконец сказала она. — Если ты не возражаешь… — Я кивнула. — …и если она успеет.
Я вышла из палаты. Арсений стоял один в маленьком предбанничке, прислонившись спиной к стене и не сводя глаз с двери, из которой я только что вышла.
Я взяла его за руку. Рука была безжизненной, вялой, пальцы ледяными.