Мадленка мучилась сомнениями. Все, что говорил крестоносец, выглядело в высшей степени разумно, и вообще, с ней давно так никто не разговаривал — спокойно и взвешенно, но она все равно была недовольна. Наверное, во всем этом было слишком много разумности. Мадленка предпочла бы, чтобы их беседа была хоть капельку окрашена эмоциями. Почему, например, он не скажет ей откровенно, что он о ней думает? Она вздохнула и заерзала на месте.
— Где, интересно, я найду таких купцов, которые…
— А это уж моя забота, — сказал синеглазый и поднялся. — Спокойной ночи, панна Магдалена, — и не забудьте запереть дверь.
Крестоносец растворился в сумерках, а Мадленка, оставшись одна, долго думала, сидя на кровати в одиночестве, но так ничего и не надумала и легла спать.
Глава вторая,
в которой Филибер против своей воли становится глухонемым
Пробудившись, Мадленка первым делом справилась о Боэмунде и, к разочарованию своему, узнала, что он отбыл куда-то. Ей было нелегко без своего врага, неожиданно превратившегося в друга и советчика. Она чувствовала, что он умнее, жестче и много проницательнее, чем она, и что только он мог собрать воедино те нити, которые вели к разгадке этого страшного преступления. Она же без толку бродила вокруг да около, и пока ее действия не имели никаких результатов, кроме отрицательных.
Желая убедиться, что Боэмунд не ошибся в своих предположениях, она перечитала библию настоятельницы, обыскала ее вдоль и поперек и ощупала каждый листок, но безуспешно. У брата Киприана Мадленка стащила перья, немного чернил и лист бумаги, на который для верности записала особенно важные события разыгравшейся драмы; но сколько она ни билась, проку от того было мало, и она сожгла пергамент.
Боэмунд вернулся ближе к вечеру, запыленный, усталый и грязный, прямиком отправился к великому комтуру и о чем-то долго с ним говорил при закрытых дверях, после чего нашел во дворе Филибера и спросил, будет ли тот его сопровождать в случае надобности, если предприятие выдастся опасным.
Филибер, которому, похоже, надоело его безделье и прискучили разом все исповедницы, объявил, что он готов за товарища в огонь и воду, потому как опасности созданы для людей, неробких сердцем, и весело спросил, что ему придется делать.
— Ничего особенного, — сказал Боэмунд, — ты будешь изображать моего глухонемого слугу.
— Опять! — завопил Филибер. — Нет, что же это такое! Черт возьми, я уже изображал глухонемого в Белом замке, и мне это надоело! Неужели я ни на что больше не гожусь?
— Филибер, — урезонивал его Боэмунд, — мы едем на вражеские земли, понял? А ты не говоришь по-польски.
— Еще чего выдумал, — возмутился Филибер, — чтобы я учил этот пакостный язык! — Он выразительно прокудахтал на подобии польского несколько фраз, услыхав которые Мадленка повалилась от смеха. — Черт возьми, и почему они не могут говорить, как все нормальные люди, по-французски или по-немецки? Латынь и то лучше, если хочешь знать мое мнение!
— Брат, — сказал Боэмунд серьезно, — я уважаю тебя и твое мнение, но если там, куда мы едем, в нас признают крестоносцев, нам придется плохо. Поэтому для общего блага ты будешь глухонемым.
— И какой прок от глухонемого слуги? — пожаловался Филибер Мадленке, когда Боэмунд ушел. — Это же черт знает что такое!
— Значит, ты тоже был в Белом замке? — спросила Мадленка.
— Был, — подтвердил Филибер нехотя. — Я получил приказ незаметно войти туда прежде, чем Боэмунд его окружит, ну и нарядился глухонемым нищим. Я должен был убить стражу на входе и опустить мост, когда начнется приступ.
— Надо же, — пробормотала Мадленка, — а я думал, син… Боэмунд взял его с бою.
— Какое там, — проворчал Филибер, — это не тот воин, который оставляет что-то на волю случайности. У него всегда все предусмотрено, и он не собирался год держать этот чертов замок в осаде, чтобы потом с позором отступить. А! — Филибер безнадежно махнул рукой. — Знаешь, если бы они не тронули Ульриха, жили бы себе припеваючи да жили, поэтому и жалеть о них нечего. Только вот мне любопытно, что Боэмунд затевает на этот раз. Неспроста он все делает, ох, неспроста!
Через несколько дней Мадленку вызвали к великому комтуру, где брат Киприан огласил вслух ее показания и спросил, верно ли он записал. Мадленка не нашла ни одной ошибки и поэтому под обманчиво бесстрастным взглядом Боэмунда криво расписалась как «Михал Соболевский» и приложила палец. Боэмунд нагнал ее в галерее и велел собираться.
Приблизительно через час Мадленка присоединилась к маленькому отряду, ждавшему ее во дворе. Всадников было человек десять, все проверенные, опытные люди, говорящие по-польски. Все они оделись как купцы, а Боэмунда и вовсе было не узнать. Он оставил в замке белый плащ и доспехи с изображением солнца, на тело надел кольчугу, а поверх нее — костюм литовского покроя и плащ. Филибер, дуясь, ехал на низкорослом литовском коньке, который, однако же, без особых усилий вез такую нешуточную ношу. Боэмунд запасся охранными грамотами на имя Ольгерда из Вильнюса и его сопровождающих, и под палящим летним солнцем кавалькада двинулась к Торну, откуда они должны были свернуть на Каменки.
Когда они выехали из Мальборка, Мадленка обернулась в седле и глядела назад, пока башни крепости не скрылись из виду. В горле у нее стоял ком; она знала, что едет домой, но от этого ей почему-то становилось не легче. Вдобавок у нее пропал аппетит, и, когда они наконец добрались до Торна, она не смогла проглотить ни кусочка.
Фон Ансбах встретил их радушно, послал разъезд, который вернулся и сообщил, что местность по ту и эту сторону границы спокойна и они могут без помех продолжать свой путь. Боэмунд сердечно поблагодарил его, они сменили лошадей и на другое утро покинули земли Тевтонского ордена. Впереди простирались равнины, леса и неизвестность.
По мере того как они приближались к цели, Мадленка становилась все мрачнее, хотя, казалось бы, у нее были все причины радоваться. Сам дед гордился бы ею, если бы узнал, из каких переделок она вышла с честью. Положим, когда напали на мать-настоятельницу, ей, Мадленке, попросту повезло; но ведь из темницы она выбралась сама, да еще и Лягушонка спасла, у самих крестоносцев нашла приют и покровительство, и теперь они же провожают ее домой, чтобы с ней чего не случилось.
И все-таки, несмотря на все успехи, на сердце у нее было тяжело, словно ей чего-то не хватало — чего-то такого, без чего само ее существование теряло смысл. Плохо было то, разумеется, что она так и не добралась до смысла произошедшего, не наказала виновников смерти Михала и остальных, да еще вдобавок и упустила их, когда они были почти у нее в руках; но если Боэмунд был прав и если им ничего не стоило убить даже настоятельницу, у которой наверняка имелись могущественные защитники, и высокородную княгиню Гизелу, то как знать, не повезло ли ей, что она осталась в неведении.
Но дело было даже не в этом: Мадленка вся извелась, пока не призналась себе в том, что ей, пожалуй, больше всего будет не хватать синеглазого. Это открытие потрясло ее; раньше она как-то не задумывалась над тем, что значит для нее Боэмунд фон Мейссен. Он был просто частью существующего мира — довольно докучной, надо признаться, особенно когда выказывал в отношении ее всякие кровожадные намерения, но теперь, когда он из врага превратился в союзника, она не сомневалась, что испытывает к нему вовсе не чувство дружеской благодарности, и уж, упаси боже, не ненависть и не презрение.
В его присутствии Мадленка не знала, куда себя деть; то ей становилось жарко, так что она чувствовала, как горят ее щеки, то она делалась ко всему безразлична, грубила без причины и дулась на окружающих, у нее часто пропадал аппетит и даже болел живот, хотя совершенно непонятно, какая может быть связь между сердцем, источником нежных чувств, и презренным желудком, перемалывающим земную пищу. Худшее же, однако, заключалось в том, что она не могла позволить себе даже питать по поводу своей влюбленности никаких иллюзий.
Волшебные воздушные замки, которые строят все влюбленные, были для нее запретны, ибо Мадленка была слишком умна, чтобы закрывать глаза на разделяющие их преграды. Она не могла забыть, что была полячкой, а человек, к которому она была неравнодушна — немцем, то есть исконным врагом поляков и, более того, крестоносцем, то есть воином, давшим обеты монаха. Он не мог жениться — ни на Мадленке, ни на ком ином вообще; а раз так, они никогда не будут вместе, если только — но что «только», Мадленке даже думать не хотелось. Она сочла бы ниже себя переступать через свою честь, да даже если бы она каким-то образом и сумела пересилить себя — ибо для любви в конечном счете нет ничего невозможного — не было решительно никакой надежды, что синеглазый красавец ответит ей взаимностью.